Короленко В.Г. У казаков (из летней поездки на Урал)

Короленко В.Г. У казаков (из летней поездки на Урал)

СОДЕРЖАНИЕ


I. Дорогой.— Вольная степь.— «Рыбопошлинная застава»

II. На Учуге.— Гг. Наказные Атаманы и обычай

III. Старый город.— Гробница казачьих вольностей.— Курени.— Пугачёвский дворец и дом Устиньи Кузнецовой

IV. Поездка по верховым станицам.— Ночлег в Трекиных хуторах.— «Кочкин пир».— Последние отголоски крамолы.— Об «англичанке»

V. Песчаная метель.— Требухинский поселок.— Старый казак Хохлачев.— О Пугачеве.— О киргизах и их усмирении.— Убиенный мар и старое поле битвы

VI. В Январцеве. — Казачка-поэтесса.— Казак Григорий Терентьевич Хохлов.— Уральские «искатели»

VII. Опять дорога.— Кирсановская станица.— Косцы.— Нечто о «киргизской мечте».— Казак-поэт и его поэма о пугачевце Чике.— Опять переносные песни.— Драма степного уголка

VIII. Крепостная деревня.— Наемка в Ташлинской станице.— Ночлег на базу.— Обратные переселенцы.— Стачка косцов и смиренный мужичок.— Бабушка Душарея.— Граница.— Городище.— Летучка

IX. В гостях у поселкового атамана.— Прения о вере.— Пограничные недоразумения.— Дипломатическая нота атамана и ее последствия

X. По речке Кинделе.— Казак Поляков.— Железная дорога и верблюды.— Спиритические явления в степном хуторе.— В. А. Щапов.— Ночлег в степи

XI. Илецкою степью.— Реформа в илецкой общине.— Покос «ударом».— Казаки-татаре

XII. Начало Илека.— Борьба двух казачьих общин.— Общинный «эгоизм» и эпизод из жизни И. И. Железнова

XIII. В гостях у степного сановника.— Обратный путь.— Утва. — Аул Чингисхановичей.— Опять в Январцеве.— Заключение




I
ДОРОГОЙ.— ВОЛЬНАЯ СТЕПЬ.— «РЫБОПОШЛИННАЯ ЗАСТАВА»


Ранним июньским утром 1900 года, с билетом прямого сообщения «Петербург — Уральск», я приехал в Саратов... Только около 3-х часов дня передаточный поезд лениво потащил нас к переправе через Волгу, заходя и останавливаясь на товарных станциях, запасных путях и разъездах. Все это тянулось так утомительно долго, что публика начинала терять терпение, боясь, что уральский поезд уйдет без нас. Привычные кондуктора только насмешливо пожимали плечами.

Наконец, все так же медлительно поезд подполз к волжскому берегу и остановился. По привычке торопясь и толкаясь, публика кинулась на пароход, который должен был доставить нас в Покровскую слободу, откуда собственно начинается уральская железная дорога... Как будто для поощрения этой суеты, пароход дал уже первый свисток, но затем стоял еще неподвижно целый час у пристани. Извозчики, подвозившие из города новых пассажиров, все разъехались, пристань опустела. Мимо нас по зеркальной реке лениво проплывали баржи, буксирные пароходы, лодки... Какой-то рыбак-любитель зачалил свою лодочку как раз на нашем пути и пробовал наудачу закинуть удочки, а мы все продолжали ждать чего-то, и мне казалось даже, что нас начинает заносить здесь песком и пылью...

Наконец, пароход как бы проснулся, дал быстро два последних свистка, забурлил колесами и, плавно взрезая Волгу, двинулся к другому берегу. Здесь, над яром, за очень неудобным подъемом ждали нас несколько вагонов... Опять суетливая поспешность публики и новое ожидание... Дует теплый ветер, плещется на отмели речная струя от проехавшего парохода, порой пройдет ленивый покровский «хохол», или группа дачников и дачниц иронически оглянется на неподвижный поезд, неизвестно для чего стоящий на пустом берегу. А вдали, на той стороне — затянутые туманом, дымом и пылью, дома и горы Саратова... В окнах вагонов безнадежно скучающие лица пассажиров.

— Д-а-а... Степь-матушка, — говорит один из них, как бы в объяснение и этой смутной истомы, и беспричинных остановок. Он зевает и крестит рот, а рядом, в других окнах, видны такие же апатичные лица, у которых челюсти раздвигаются такой же сладкой зевотой.

Свисток, толчки, скрип буферов, десятиминутное движение — и опять долгая остановка у Покровской станции с тем же теплым ветром, дующим как будто из печки, и с тою же истомой... Наконец — звонок, и наш поезд ползет по низкой насыпи с узкой колеей, на этот раз с очевидным намерением пуститься в путь. Степь тихо развертывает перед нами свои дремотные красоты. Спокойная нега, тихое раздумье, лень... Чувствуется, что вы оставили на том берегу Волги и торопливый бег поездов, и суету коротких остановок, и вообще ускоренный темп жизни. Тут на вас надвигается, охватывает, баюкает вас широкое степное раздолье, ровное, молчаливое, дремотное...

Чудесный закат в степи, потом сумерки, потом тихий звездный вечер спускаются над этой однообразной картиной. Вечером — долгие остановки у маленьких неуютных станций со странно, иной раз по-монгольски звучащими названиями, с раскачиваемыми ветром фонарями и убогими буфетами. Здоровенные, загорелые и ленивые жители степных хуторов и поселков выползают из синей темноты на огни поезда, чтобы получить приказания от юрких людей, по большей части не русского типа, едущих в вагонах первого и второго класса. Они одни как будто не дремлют и имеют вид властителей степи. Они говорят быстро, быстро выпивают за буфетами, быстро вскакивают на подножки уже трогающегося поезда, который и уносит их дальше, между тем как степные жители с ленивой покорностью направляются к своим телегам и, тихо поскрипывая колесами, расползаются в темноте в разные стороны, развозя полученные приказы...

Полная луна выкатывается над темным горизонтом и точно старается рассмотреть в степи что-то и что-то обдумать... Но степь темна и молчалива. Поезд несется среди однообразного, заснувшего простора...

Наутро кондуктора выкрикивают станцию «Семиглавый мар»... Невдалеке от нее местный житель пытался указать мне в волнистой степи семь курганов (по-местному «маров»), от которых урочище получило свое романтическое название. Когда проводили железную дорогу, один из этих курганов «нарушили», и в нем, говорят, оказался хорошо сохранившийся скелет неведомого воина, верхом на скелете лошади, с лицом, обращенным глазными впадинами к востоку... Но разобрать и сосчитать эти курганы среди однообразно взволнованной степи мне не удалось... По ней то и дело вставали и тонули такие же курганы и, быть может, в каждом из них сидят и ждут чего-то такие же неведомые воины с глазными впадинами, обращенными к азиатскому востоку, между тем как с запада летит громыхающий поезд, и сыплет искрами в ночную темноту, и сотрясает старые степные могилы.

— Тут уж вольна степь пошла, неделеная, — сказал мне молодой казак, высунувшийся рядом со мной в соседнее окно вагона.

Действительно, где-то около этого семиглавого урочища проходит граница Самарской губернии и Уральской области... Теперь поезд несся уже по казачьей земле...

Начиная от Гурьева городка, там, где-то далеко у Каспийского моря, и кончая средним течением Урала и его притоками, от теряющихся в песках Узеней на западе и до киргизских степей на востоке — вся эта земля не знает ни частной собственности, ни даже русских общинных переделов. Все ее обитатели — как бы одна семья, каждый член которой имеет одинаковое право на родной клок этой земли, раскинувшейся от края и до края горизонта, неделенной, немежеванной и никем не захваченной в личное владение...

Я с любопытством вглядывался в эту однообразную ширь, стараясь уловить особенности «вольной степи». Но она была все та же... Она как будто ленилась проснуться для знойного дня, дали были еще завешаны клочьями тумана, из-за которого выступала та же линия скучного горизонта, кое-где взломанная очертаниями могильников...

Поезд громыхнул по мостику и затем побежал вдоль небольшой речки, на отлогом берегу которой приютился степной хуторок. Несколько строений, несколько деревьев, ветряная мельница, две-три кибитки киргиз-пастухов, кучка скромных крестов на кладбище, как бы скрепляющем степную оседлость...

— Чей это хутор? — спросил я, невольно любуясь своеобразной красотой этого степного поселка.

Казак назвал фамилию известного степного богача, скотопромышленника, владеющего в вольной степи несколькими такими хуторами и десятками тысяч голов скота. Невдалеке за хутором несколько упряжек быков тянули тяжелые плуги, взрезавшие землю. Черная полоса уже поднятой пашни легла во всю степь, начинаясь за пологим гребнем одной возвышенности и утопая за другим. И все время, пока поезд бежал мимо, — волы белыми точками ползли по краю черной полосы без остановки и перерыва...

— А ведь тоже казак,— сказал одобрительно немолодой торговец, когда хутор, купы деревьев и волы исчезли за поворотом дороги.

— Да, — прибавил, усаживаясь на скамье, молодой человек в форме, — такой же вот казак, как и я...

Торговец окинул его строгим, холодным взглядом, в котором виднелось пренебрежение. Казак был одет в поношенную форму. Лицо у него было смуглое, худое; черные глаза глядели печально, как у больного. Он заболел на службе, где-то под Киевом, и теперь ехал на родину, может быть, поправляться, а может быть — и умирать в родной степи. Он подолгу простаивал у окна, рядом со мною, и вдыхал полной грудью родной воздух. В его главах светилась какая-то особенная радость.

— Такой же, да не такой, — сказал торговец поучительно.

— Нет, такой же, — ответил казак.— Только я вот служил, а он мою землю пахал, да мою траву косил... Только и есть...

Купец не возражал. Впоследствии эту фразу о службе и о «моей земле» я слышал не раз из уст бедных казаков, для которых эта «вольная степь» с ее общинными порядками часто является мачехой... Явление старое! Нигде, быть может, проблема богатства и бедности не ставилась так резко и так остро, как в этих степях, где бедность и богатство не раз подымались друг на друга «вооруженной рукой». И нигде она не сохранилась в таких застывших, неизменных формах. Исстари в этой немежеванной степи лежат рядом «вольное» богатство, почти без всяких обязанностей, и «вольная» бедность, несущая все тягости... А степь дремлет в своей неподвижности, отдаваясь с стихийной бессознательностью и богатому, и бедному, не пытаясь разрешить наконец вековые противоречия, то и дело подымавшиеся над ней внезапными бурными вспышками, как эти вихри, наметающие пыль над далеким простором...

Вихри и в эту минуту вставали кое-где над степной ширью и падали бесследно... А под ними все та же степь, недвижимая, ленивая и дремотная...

Около двух часов дня вправо от железной дороги замелькали здания Уральска, и, проехав мимо казачьего лагеря, поезд тихо подполз к уральскому вокзалу, конечному пункту этой степной дороги. Мне предстояло получить багаж, и, когда, покончив с этим делом, я вышел на крыльцо вокзала, то увидел с неприятным удивлением, что на дворе не было уже ни одного извозчика. Оживление единственного (в сутки) поезда схлынуло как-то удивительно быстро, вокзал опустел и затих. Верстах в трех к югу, за дымкой густой золотистой пыли, виднелись церкви и дома Уральска. Впечатление получалось такое, как будто казачьему городу нет никакого дела до тех, кто подъезжает к нему по железной дороге. На противоположной, северной стороне выделялись кирпичные сараи и ворота скакового поля, в виде гигантской подковы... Дальше клок степи, дорога с какими-то крестами и полоски садов за Чаганом... Мне нужно было именно в эти сады за Чаганом, где жили мои добрые знакомые и где я предполагал устроиться на лето... Но до садов было верст шесть, а мой багаж беспомощно лежал на каменном перроне.

Какой-то добродушный железнодорожный служащий принял участие в моем печальном положении и послал сторожа к железнодорожным складам. Вскоре оттуда подъехали ломовые дроги, на которых сидел дюжий человек с совершенно бронзовой физиономией, огромной спутанной бородой и в фуражке с малиновым околышем.

Мы скоро сторговались. Узнав, что придется ехать «в сады», он запустил руку под фуражку и почесал пятерней в голове.

— Эх, не знал, — сказал он, — что в сады угожу ехать.

— А что? — спросил служащий.

— Косу бы захватил, травы накосить.

— Так тебе и позволят!

— Чего не позволить. Я ведь казак... Ему вот нельзя, — кивнул он в сторону подъехавшего в это время товарища, такого же дюжего и лохматого, только без околыша. — Вам тоже нельзя... А я могу...

— Ладно, ладно, увязывай, — иронически перебил железнодорожник, окидывая полноправного человека насмешливым взглядом...

Вскоре воз, поскрипывая, двинулся с вокзала... Казак шел за возом, а я следовал за казаком, с любопытством присматриваясь к новым местам.

Железная дорога уползала в степь, которую мы только что проехали и из которой тянуло тем же теплым ветром, точно из печки. Влево, за густой пылью высились колокольни городских церквей и затейливая триумфальная арка в восточном стиле. Из города к садам по пыльной дороге ползли телеги с бородатыми казаками, ковыляли верблюды, мягко шлепая в пыль большими ступнями. На горбу одного из них сидел киргиз в полосатом стеганом халате, под зонтиком, и с высоты с любопытством смотрел на велосипедиста в кителе, мчавшегося мимо. Верблюд тоже повернул за ним свою змеиную голову и сделал презрительную гримасу. Я невольно залюбовался этой миленькой сценой: медлительная, довольно грязная и оборванная, но величавая Азия смотрела на юркую и подвижную Европу...

Велосипедист вскоре скрылся за неровностью степи... Верблюд, киргиз и зонтик еще долго колыхались над раскаленной равниной.

Миновав железнодорожные здания, мы тоже повернули в степь. Мое внимание было опять привлечено неожиданной картиной. Перед мостиком у небольшого вала стояла казенного вида будка, а невдалеке от нее человек с малиновым околышем, задержав проезжую телегу, шарил в ее задке руками с какой-то деловито-ленивой безнадежностью. Проезжий казак даже не оглядывался назад, равнодушно ожидая конца обыска.

Заметив, что я с любопытством наблюдаю это зрелище, обыскивавший перестал шарить и махнул рукой. Владелец телеги хлестнул вожжей свою лошадь...

— Что это вы ищете? — спросил я, подходя к казаку.

Он как будто несколько сконфузился. По-видимому, всякому человеку свойственно инстинктивное сознание, что шарить в имуществе ближнего есть занятие по самому своему существу как бы противоестественное и возбуждающее невольную стыдливость. Но тотчас же это мимолетное выражение исчезло и, указав на будку, он произнес внушительно:

— Застава.

Действительно, над будкой виднелась надпись: «Уральская, № 4, рыбопошлинная застава». Будка вся была увешана и внутри, и снаружи печатными плакатами. Пользуясь любезным разрешением надсмотрщика, я вошел внутрь и с интересом стал читать многочисленные параграфы, определявшие роль этой внутренней заставы в «вольной степи». Из печатных правил я узнал, что вывозимая за черту города рыба оплачивается пошлиной...

Внезапное легкое беспокойство возникло в моем уме, и я спросил:

— А сколько же можно пронести бесплатно для собственного употребления?

— Ни вот столько! То есть ни одного малька, — ответил он решительно.

Тут я уже совершенно определенно почувствовал себя в роли контрабандиста. Со мной было около полуфунта икры и немного балыка, купленных еще в Саратове и оставшихся от дорожного продовольствия.

— Вы взимаете пошлину? — спросил я, намереваясь очистить свою совесть.

— Никак нет, не имею права.

— А что же вы делаете, если найдете, ну, скажем, полфунта рыбы?

Он посмотрел на меня очень пытливо, но затем отвел глаза и ответил с оттенком грусти:

— Протокол и... в город в контору...

— Сколько же там взяли бы за один фунт?

— По такцыи... Копейку, а может, и две.

— И из-за этого в город?

— О-бя-зательно! — отчеканил он.

Его взгляд скользнул по мне, как у просыпающейся ищейки... Но он опять стыдливо отвел глаза и сказал со вздохом:

— Конечно, делаем уважение...

В открытое окно, как в рамке, виднелась широкая городская дорога, и по ней приближалась из города тележка. В тележке сидела дама и молодой человек с околышем. В ногах у них виднелись кульки и свертки. Надсмотрщик насторожился, но остался на месте, только проводив тележку тем же как бы застенчивым взглядом...

— С рыбой проехали? — спросил я, улыбаясь.

— Да уж... не без этого... на дачу, в сады, с провизией...

И, как бы подкупленный тем, что я уже стал свидетелем его слабости, он сказал доверчиво:

— В нашей должности большой ум надо... Дело наше, прямо сказать, суворовское...

— Почему именно суворовское? — спросил я, улыбаясь этому сравнению.

— Да вы про Суворова-то разве не читали? Какой генерал был, — знаменитый! А по такцыи никогда не действовал. Все больше по глазомеру. Так ли я говорю?

— Пожалуй.

— То-то и оно. То же и в нашем деле: станешь всякого останавливать, — скажут: напрасное беспокойство. Не останавливать вовсе, — зачем и поставлен?..

Он вдумчиво и важно посмотрел на меня и сказал:

— Возьмем такой случай: идет в луга косец, несет для своего, напримерно, продовольствия десяток воблов. Ежели ему пошлину платить, в конторе сколько время околачиваться, да и цыфры такой нету: много пол-копейки. Что я должен делать?

— Не знаю, — ответил я с полной искренностью.

— По правилу, я обязан сказать: садись, милый человек, на валу, скушай воблу свою на здоровье, а с рыбой я за вал тебя пустить не обязан. Хорошо! Да ведь он, может, не голоден, а в лугах ему вобла нужна...

— Ну... и по глазомеру? — сказал я сочувственно.

— По глазомеру-то, по глазомеру, а ведь тоже зачем-нибудь и будка поставлена. Начальство скажет: тебя зачем определили, — галок считать?..

И, в последний раз скользнув по мне как бы все еще сомневающимся, но вместе и снисходительным взглядом, он прибавил:

— Делаем уважение... по обстоятельствам.

И затем он спокойно уселся на ступеньках будки, а я перешагнул городскую черту в роли контрабандиста, которому оказана явная поблажка или «уважение»... Отойдя шагов с десяток, я оглянулся. Суворов опять шарил в телеге проезжего казака, но, по-видимому, его снисходительность истощилась, и у будки завязывался крупный разговор. Через минуту телега обогнала меня, и ее хозяин, старый, седой казак, что-то сердито ворчал. В качестве казака, он имеет право беспошлинно провезти около пуда рыбы. Но даже золотника не вправе вывезти, не выправив предварительно билета, что сопряжено с целой волокитой.

Своего возницу я нагнал у спуска дороги, около двух крестов. Здесь же остановился только что обысканный казак и два «иногородних» мужика с косами за плечами, — и все они с раздражением говорили о «рыбопошлинной заставе». А недели через две, когда, проезжая из садов в город, я захотел навестить моего знакомого у заставы, его — увы! — уже не было. Суворовская тактика, по-видимому, в чем-то изменила, и на ступеньках будки сидел Суворов № 2-й, впрочем, как две капли воды похожий на прежнего и так же, с рассмотрением, шаривший у одних и делавший «уважение» другим...

Дорога, извиваясь, подошла к садам, пробежала по бревенчатому мосту за реку Чаган и поднялась на небольшую возвышенность. Здесь на время опять мелькнул простор степи. Целые облака пыли надвигались оттуда по старому казанскому тракту. Киргиз-косячник гнал табун лошадей к своей кибитке, одиноко стоявшей на выгоне, и лошадиные морды мелькали, слабо рисуясь в золотистом мыльном облаке...

Дорога наша прижалась к тихой степной речке Деркулу, причудливыми извилинами как бы переплетавшейся с Чаганом. Пошли сплошь сады. Город, со своей аркой и главами церквей, лишь издали мелькал в промежутках зелени.

 


 

II
НА УЧУГЕ.—
ГГ. НАКАЗНЫЕ АТАМАНЫ И ОБЫЧАЙ

Первая «достопримечательность» Уральска, так называемый «учуг».

Учреждение это — единственное в своем роде. Идея его очень проста: если в известном месте перегородить поперек всю реку, то красная рыба, подымаясь с моря, остановится у перегородки и будет скопляться в больших количествах в нижнем течении реки.

Такие перегородки, сделанные из шестов и плетня, можно видеть на многих захолустных рыбных речонках. В некоторых северных губерниях их называют «заплотами», и из-за этих заплотов между соседями-рыбаками дело нередко доходит до дреколья. Яицкое Казачье Войско, сложившееся на степном просторе в величайшую земельную и рыбацкую общину, соорудило также и величайший в мире заплот, перегородивший огромную реку, по величине не уступающую Рейну.

Первые пришли к этой простой мысли астраханские «гости», которые, пробравшись к устьям Яика, наколотили здесь свай и шестов и черпали толпившихся у этой перегородки осетров, белуг и сазанов, точно из садка. В 1645 году купец Михайло Гурьев получил от московского правительства грамоты на свое нехитрое изобретение, с обязательством построить защитный каменный городок, который назван Гурьевым. Понятно, что «догадка» Гурьева, обезрыбившая весь Яик от учуга до верховьев, не могла нравиться яицким казакам: они долгое время вооруженной рукой отбивали реку и у татар, и у киргизов и считали ее своею. Поэтому между купецким городком и казаками началась ожесточенная тяжба, и казачьи будары не раз беспокоили купецкие низовые ловли. В уральском войсковом архиве хранится целая серия дел «об учуге», которые, вероятно, могли бы дать любопытную страницу к истории Урала.

В конце концов победили казаки. Вся заяицкая сторона была тогда дикой степью, открытою дверью для «легкомысленного степного народа», который то и дело, «перелезши» через Яик, устремлялся на Волгу и даже в заволжскую Русь... Сторожевая служба казаков была очень важна для государства, а казаки жаловались, что астраханские гости «оголодили» все Войско. На этот раз булат победил, злато уступило. В 1752 году учуг передан в содержание казакам, вместе с кабацкими и таможенными сборами. Казаки решили перенести учуг кверху, на нынешнее его место, а в 1770 году правительство передало казакам и самый городок Гурьев. Все низовье и часть среднего течения реки очутились в нераздельном владении Яицкого Казачьего Войска, а учуг стал как бы центром промышленной жизни огромной полувоенной, полурыбачьей общины.

В пугачевщине учуг сыграл тоже видную роль. Дело в том, что, вырабатывая самым точным образом свои внутренние трудовые распорядки, казачья община никогда не умела устроить как следует ту политическую сторону своего существования, которою община соприкасалась с государством. Старшины всегда грабили и утесняли Войско; казаки порой хватались за сабли и расправлялись с одними грабителями, чтобы тотчас же посадить таких же. Получив в нераздельное владение «золотое дно» Яика вместе с таможенными и кабацкими сборами, Войско обязалось уплатить правительству около пяти с половиной тысяч рублей. Деньги собирались с тех же казаков. Система фиска была очень первобытна: на Чаганском мосту поставили заставу (вроде, вероятно, описанной мною выше), задерживали рыбаков у моста, как рыбу на учуге, и взимали «по рассмотрению», сколько хотелось старшинам. Войско платило, пока старшина Логинов, из «крамольной» семьи, не разъяснил Войску, что сборы давно превысили установленную сумму и старшины берут деньги в свою пользу. Войско жаловалось, посылало ходоков в Петербург, императрица приказывала учесть старшин и отстранить их от должности. Но самодержавная верховная власть оказывалась бессильна на далекой окраине. Петербургских посланцев старшины задаривали и продолжали свое, а известный генерал Черепов приказал даже стрелять по казакам, на коленях умолявшим исполнить волю императрицы. Войско потеряло терпение и при новом эпизоде этого рода схватилось за сабли. В схватке был убит генерал Траубенберг и войсковой Атаман Митрясов [ошибка, убитым Атаманом был Тамбовцев — Яик.ру]. Тогда, разумеется, казаков принялись усмирять уже по-настоящему. Генерал Фрейман, двинувшись из Оренбурга, разбил их в правильной битве на реке Ембулатовке и занял Яицкий городок регулярными войсками.

Таким образом, еще года за два до пугачевщинны в Войске кипело характерное российское «возмущение». Люди, боровшиеся с заведомым хищением, оказывались бунтовщиками, а заведомые воры — усмирителями... Царица то обещала унять воровство атаманов, то приказывала усмирять ограбленных и награждала воров. В это-то время, на границе казачьей области, в одиноком степном умете, появился таинственный купец, Емельян Пугачев, и стал зорко присматриваться к событиям... И из всего этого возникла буря, потрясшая всю Россию. Первые вспышки будущего взрыва происходили около рыбопошлинной заставы на Чаганском мосту еще за два года до появления Емельяна Пугачева.

В тот день, когда я, вместе со знакомым казачьим офицером, потомком пугачевца Шелудякова, подъехал к учугу, — был сильный ветер.

Река, вспененная крепкой волной, мчалась в крутых берегах, шумя и прыгая, как дикий степной скакун. Перед нами, с одного берега до другого, лежал неширокий дощатый помост на сваях. Вдоль этой настилки, напоминающей простой пешеходный мостик, с левой стороны виднелась частая щетина тонких железных шестов. Эти шесты, проходя через два горизонтальных бревна (называемых «белоногами»), образуют вместе с ними частую решетку, доходящую до дна. Это — «кошак», через который может проходить лишь мелкая рыба. На обоих концах помоста возвышаются деревянные решетчатые сооружения с дверьми. Над дверьми — надпись: «вход на учуг посторонним строго воспрещается».

Весь помост вздрагивал от быстрой волны. У кошака стоял шум и звон... Кругом на реке не было видно ни лодочки, ни паруса, ни парома... Только две-три будары, принадлежащих учужной водолазной команде, лежали опрокинутые на песчаной отмели. Яик, дикий, красивый, несся на просторе, срывая глинистые яры, и, шипя и клокоча, кидался на неожиданную преграду. Во всей картине чувствовалась дикая прелесть, своеобразная и значительная. Здесь, на месте столкновения свободной реки с железной решеткой — нейтральное место Урала, настоящая душа его, одни из главных ключей к его жизни...

Учуг ставят весной и снимают поздней осенью. В тихие летние утра или перед солнечным закатом уральские жители приезжают сюда смотреть рыбу. Подымаясь с моря, вверх по течению, огромные осетры, толстые белуги и судаки доходят до учуга и здесь недоуменно останавливаются. Начиная с июля, весь август и сентябрь можно видеть, как красная рыба суется вдоль кошака, разыскивая проход, тыкаясь мордами в решетку. Посовавшись напрасно, рыба уходит вниз и потом, выметая икру, располагается на зимовку. А за всеми ее движениями, от низовьев и до самого учуга, следят особо назначенные караулы. Об ее появлении береговые и учужные казаки доносят войсковому управлению, как о движениях неприятеля.

В тот день, когда я стоял на помосте учуга, рыбы совсем не было видно. Вода вся замутилась, железные шесты дрожали и звенели, около решетки река образовала настоящий водопад, отшибавший рыбу обратно. Караульный казак опустил в мутную воду длинный шест, который называется «наслушкой». Суясь вдоль решетки, рыба толкает боками шест и таким образом обнаруживает свое присутствие. Но на этот раз и наслушка дрожала только от ударов речной струи. Глубь реки была мутна, непроницаема и как будто мертва.

— Нет вашего счастья, — сказал казак, добродушно улыбаясь. — Штурма на реке большая, ничего не видно. А вот вчера утром, да и на закате было велие...

— Осетр пришел? — спросил мой спутник, офицер.

— Пришел! Вчера утром все ходил вдоль кошака... Сунет нос меж шестов и идет книзу. Потом опять кверху подымется. Весь кошак этак ощупает... Потом идет вон туда, к яру.

— А судак?

— Судак еще не подходил. А вон там, под дальним яром уже видно. Малька хватает...

И казак делится новостями мутной глубины, в которой читает, как в открытой книге. Лицо у него типичное, широкое, скуластое, глаза маленькие, бегающие, то необыкновенно добродушные, то лукавые. На нем неизбежная фуражка с малиновым околышем, кумачовая косоворотка, штаны с малиновыми лампасами засунуты в голенища. Что-то необыкновенно характерное сквозит в каждом его движении. Это не мужик и не солдат, это именно казак. Рыбак, стоящий по-военному на карауле у реки, военный, справляющий войсковую службу у рыбы. Когда я направляю на учуг свой фотографический аппарат, он становится на середине помоста и вытягивается во фрунт, забыв, что мы застали его даже без кафтана, в одной косоворотке. И он выходит на моем снимке в этой вытянутой служебной позе часового... А затем меня опять приятно поражает свободная непринужденность, с какой он ведет беседу с офицером.

Теперь это не начальник и не подчиненный, а два рыбака, обменивающиеся интересующими обоих рыбными новостями. Осетр уже ищет место для «ятовей», белуга еще не пришла, судак уже поднялся к ближним ярам. Вчера водолазная команда поймала большого персидского осетра. Персидским он называется потому, что не зимует в уральских водах. «Выбьет икру и катит, подлец, опять в море, к персидскому берегу. И видом отличается от нашего: белее, и жучка (пятна) крупная». Водолазы испугали этого иностранца, и он выкинулся на мель. Как войсковую собственность, его продали с аукциона в пользу войсковой казны...

— Все в нее матушку валим, как в прорву, — насмешливо говорит казак... — А что толку?

В его глазах, пытливо и быстро взглядывающих на офицера, сверкает огонек.

— Мало ли у Войска надобностей, — говорит тот вяло.

— У Войска? — переспрашивает казак, и огонек в его главах вспыхивает сильнее. — Нет, ваше благородие, — не видит себе Войско от казны пользы... Вот послушай, что я тебе скажу, — поворачивается он ко мне. — Были у нас голодны годы. Отощали казаки до той степени: и есть нечего, и сеять нечем. Тут бы, кажется, вспомнить: есть, дискать, у казаков собственна казна накоплена. Купить хлеба, купить семян, раздать. Так ли я говорю? Потом из урожаю — хоть опять возьми.

Я, разумеется, не находил возражений.

— Что ж ты думаешь: дала нам казна подмогу? Черта лысого! Неправду я говорю, ваше благородие?

— Ты свистунский? — спросил офицер вместо ответа.

— Так точно, — ответил казак, и легкая, чуть заметная усмешка пробежала под его жидкими светлыми усами.

Станица Круглоозерная, в просторечии именуемая почему-то Свистуном, расположена верстах в двенадцати от Уральска. По обычаям, одежде и всему укладу своей жизни она напоминает самые отдаленные низовые станицы, нетронутые новыми влияниями. Население ее сплошь старообрядцы разных толков, народ зажиточный, умный, упрямо подозрительный ко всяким нововведениям и всегда готовый к протесту...

При взгляде на простодушно-лукавое лицо свистунца с его задорными вопросами — мне невольно вспомнилась старина, с поборами старшин и оппозицией Войска, напрасно требовавшего «учета». «Войско», то есть собственно огромная хозяйственная община, не имеет и теперь решающего влияния на распоряжение своей «казной». Ведается она чисто бюрократическими учреждениями, над которыми стоит Атаман, военный генерал не из уральцев, по большей части не имеющий понятия об этом своеобразном общинном хозяйстве, в котором, однако, он самонадеянно «командует» (порой чисто по-военному) и покосами, и рыбной ловлей... А «чиновники», конечно, часто распоряжаются так же, как и во всей остальной России.

По настилке учужного помоста мы перешли на другой берег реки. Здесь он значительно выше и обрывается крутым, глинистым яром...

— Азия! — сказал мой спутник, указывая рукой на безграничную степь, уходившую далеко к горизонту... Река невдалеке поворачивала и терялась за мысом, но далее, в синевших предвечернею мглою лугах долго еще сверкали ее разорванные, светлые излучины... Правый берег ее («самарская сторона») — издавна казачий; левый, а за ним вся степь до Бухары и Аральского моря — киргизская сторона... Над этой светлой полоской, сверкающей в зелени лугов, кипела вековая борьба и лилась кровь. Орда считала реку своею. Со времен уральского Ильи Муромца, «старого казака Харкушки», она «перелазила» броды и переправы и кидалась «на Русь», уводя оттуда скот и пленных. Казаки сторожили переправы, старались выбить киргиза поглубже в степь и захватить левый берег с поемными лугами и ковыльной степью.

Все это давно миновало. Орда «замирилась», и от Уральска до Каспийского моря можно теперь проехать без оружия... Значение боевой границы Урала исчезло, и он представляет от учуга до моря только огромный живорыбный садок. Начиная отсюда и до самого Гурьева, река лежит в берегах, неприкосновенная и девственная... Ни бударки, ни паруса, ни плота, ни парома. Даже перевозы устроены только в четырех местах.

При взгляде на многоводную реку у меня невольно явилась мысль о пароходстве. В Петербурге я слышал, что от Уральска можно проехать на пароходе до Оренбурга, и мне очень улыбалась мысль о поездке по степной реке. Я спросил, где пароходная пристань.

Мой спутник, офицер, усмехнулся.

— Слышишь? — обратился он к учужному казаку, — вот они спрашивают насчет парохода?

Свистунец насторожился.

— Каки, ваше благородие, пароходы? Ведь у нас никаких пароходов нет, — сказал он с видимой тревогой и потом прибавил:

— А! Это ты видно про ванюшинску машину... Ну-у! — Он пренебрежительно махнул рукой. — Какой это был пароход. Так, гавенная посудина... Я ее на бударке обгонял...

— А ведь все Войско, подлец, было растравил! — прибавил он с новой вспышкой раздражения. — Потом отказали: не надо. Так что Войско более не желат...

— Чего же вы боялись? — спросил я с невольною улыбкой. — Ходил он выше учуга, да и сами вы говорите, что посудина дрянная.

— Да ведь дрянная-то она дрянная, а не надо нам... Почует, проклятая, прибыль, перекинется и за учуг. Пожалуй, не удержишь... Может рыбу распугать... Не пойдет рыба с моря, — Войско должно оголодиться... Так ли я говорю, ваше благородие? — прибавил он, пытливо всматриваясь в лицо офицера.

В тоне его звучала опасливая тревога. Может быть, он подумал, что я тут высматриваю неспроста и что в моем лице жадная до «прибыли» машина уже разыскивает себе ходы на девственную реку...

— Верно, верно! — успокаивает офицер. — Действительно, — говорит он, обращаясь ко мне, — попробовали было, да бросили…

— Войско не желат! — твердо прибавил казак. — Шиш съела, подлая!

Дикий Яик, девственный и вольный, пока свободно бежит между ярами, шипит у железных шестов учуга и баюкает залегающие в омутах «ятови». Казаки уверены, что это навсегда...

— Как это можно, — говорил мне с убеждением казак из одной приуральской верховой станицы. — Вон у меня под яром сазан держится. Вот какой сазан... агромадный! Так ведь он у меня жилой. Тут и зимует, тут и летом живет...

— Ну, так что же?

— Как что? Пароход его должен испугать. Он, значит, подастся в море. Конечно!

Казаки уверены, что жилой сазан во веки веков не пустит в реку парохода...

В другой раз я подъехал к берегу Урала у Белых горок (верстах в десяти ниже Уральска, в запретной части реки). Здесь, на увале, стояла сторожка. Из нее вышел старый казак в сером пиджаке и форменной фуражке.

Это был караульный пикетчик. На его обязанности следить за рекой. В старину такие пикеты следили за движениями орды, теперь они следят за рыбой, пикетчик знает речную глубину так же отчетливо, как и учужный казак, и так же уверенно может рассказать, кто из водных обитателей уже изволил прибыть с моря, кто ожидается на днях, где новоприбывшие набирают места для остановок («ятовей»). Он указал мне рукой в даль, на «степную сторону» и сказал:

— А вон там — другой пикет. Вглядевшись, я действительно увидел вдалеке белое пятно... Еще дальше, в млеющей степной мгле мелькала третья, уже чуть заметная белая точка.

— И так до моря? — спросил я.

— Да, до самого Гурьева...

— Ну, а выкупаться тут можно? — спросил я, истомленный жарой.

В главах пикетчика мелькнуло выражение неподдельного испуга.

— Что вы это, Бог с вами! — произнес с изумлением.— Как можно в реке купаться? Да тут след ваш на песке увидят, — я обязан объяснить, кто и для какой надобности подходил к берегу... А вы — купаться!.. Ах, Боже мой!..

Он с искренним недоумением смотрел на человека, который мог сказать такую несообразность... Мой спутник, природный казак, объяснил, улыбаясь, что я приезжий и местных порядков не знаю...

В периоды осенних и весенних плавен Войско усеивает бударами все берега и яры. По сигналу (пушечным выстрелом) оно кидается в реку и идет «ударом» на высмотренные раньше ятови. Здесь уже исчезает всякое иерархическое различие. Казачий офицер, будь он даже полковник, — становится в ряд с простым казаком. Будары соединяются по две, в каждой сидят ловец-казак и гребцы (гребцы могут быть и наемные)... Если во время «удара» какой-нибудь ловец, стоящий на ногах в узкой и шаткой бударке, упадет в воду (тогда прямо ледяную), вся флотилия пронесется мимо, как кавалерийский отряд в атаке над упавшим с лошади. Никто не остановится, чтобы подать помощь.

Зимой в период багренья Войско двигается на санях от Уральска до Гурьева, останавливаясь в заранее отведенных местах. Река кипит тогда своеобразной походной жизнью. За Войском тянутся торговцы рыбой, отправляющие ее целыми обозами в Россию, идет торговля съестными припасами, сапогами, рукавицами, шапками, принадлежностями лова... Виноторговцы, по старой памяти о «царевом вине», выставляют над бочками национальные флаги («знямки» — уменьшительное от «знамя»).

Эти походы на рыбу всем Войском содействуют в высшей степени сохранению на Урале казачьего быта и типа. Войско в эти периоды чувствует свое единство. На привалах кипят религиозные споры, распространяются политические новости. В старину всякая смута зарождалась в этих походах. Пугачев тоже собирался «объявиться» на плавне, но старшинская сторона и осторожный Симанов отменили тогда осенний лов. Вообще рыба свободно спала ту зиму по омутам, пока степь курилась пожарами, гремела выстрелами и обливалась кровью...

На время севрюжьей ловли и багренья, как вообще на всякое рыболовство, производимое Войском в известном месте и в определенное время, — назначается особый атаман рыболовства, обязанный следить за соблюдением правил лова. Но еще более властным распорядителем является обычай. Надо отдать Войску справедливость: загородив свою реку, оно сумело завести на ней образцовые порядки, и общинный дух сказался на реке гораздо полнее, чем в земельной общине.

В собрании уполномоченных ежегодно дебатируются вопросы, возникающие на почве общинного рыболовства, и после всестороннего обсуждения осторожно вводится в практику.

Первый участок реки, с которого начинается ловля, отводится для так называемого «презента».

Это старинный обычай. Уже во времена Михаила Федоровича яицкие «зимовые станицы» ездили на Москву, «кланялись» государям рыбным подарком и отдаривались в свою очередь. Посланцы Войска получали «ковши и сабли», Войску шли равные милости. Казаки дорожат этой традицией, но уже с давних времен к ней присосалось хищничество войсковых воротил.

Участки для «презента» отводятся щедрой рукой, улов получается гораздо больше, чем нужно собственно для царского двора, и этими остатками Атаманы задаривали членов военной коллегии, оренбургского и казанского губернаторов, которые за это покрывали всякое воровство «старшинской стороны». Это в известной степени сохранилось до наших дней. Войсковая бюрократия бесконтрольно распоряжается презентом и распределяет «войсковой подарок» без участия представителей Войска. Это стало своего рода бытовым явлением, и по количеству балыков и икры, получаемых в Уральске чиновниками разных ведомств, жители судят о теплоте или холодности междуведомственных отношений.

Войско сильно косится на это бесцеремонное расхищение своего улова. Однажды даже была отряжена депутации к одному из Атаманов, с просьбой передать распоряжение презентом в руки войсковых уполномоченных. Положение Атамана было щекотливое. Он вышел из затруднения при помощи патриотической риторики.

— Кто меня сюда назначил? — спросил он у депутатов.

— Известно, кто, ваше-ство. Наказных Атаманов назначает Государь Император.

— Вот видите. Государь доверил мне все Войско. А вы не хотите доверить такого пустяка. Значит, вы идете против царской воли...

Депутаты сробели перед этим своеобразным призывом к «верноподданству», и бесцеремонное присвоение войскового труда продолжается до настоящего времени без контроля Войска [писано в 1901 году — авт.]. Кому только не «кланяется Уральское Войско» своими «презентами». Один Атаман, служивший когда-то в кавалерийском полку, ежегодно посылает массу икры и рыбы офицерам этого полка. Офицеры пили за здоровье Атамана, за боевую взаимность свою со славным Уральским Войском... Но, — как только Атамана убрали, рыбный стол полка внезапно оскудел...

В старину Атаманы назначались из природных казаков. Они грабили Войско, но отлично знали его нравы и обычаи. Противник Пугачева Мартемьян Бородин был, если не ошибаюсь, последним Атаманом из казаков. После него назначались Атаманы из столицы, ничего общего с «Войском» не имевшие. Знакомые (в лучшем случае) с обычным хозяйственным строем казарм, — они становятся распорядителями целой своеобразной области, с ее бытовыми особенностями. По «причетному приказу» такого Атамана Войско выступает на общий покос и по его же сигналу двигается «ударом» на багренное рыболовство. В этих распоряжениях ему помогает особое учреждение: съезд уполномоченных, своего рода казачье земство. Но его постановления имеют только совещательный характер. Хорошо, если Атаман — человек благоразумный. Но ведь это бывает не всегда, и иные Атаманы склонны распоряжаться хозяйственным бытом казаков, как строевой шеренгой. Казак на своем гумне, на своем покосе, пашне, на рыбной ловле — представляется им вечным «нижним чином», обязанным тянуться во фрунт и беспрекословно исполнять самую нелепую команду.

На этой почве разыгрываются порой анекдоты чисто щедринского жанра.

Одному бравому Атаману не понравилось, что в городе Уральске много плетней. В городе должны быть не плетни, а заборы. Атаман распорядился, чтобы к такому-то сроку плетни были заменены заборами. Совершенно понятно, что приказание не было исполнено: сторона безлесная, материал дорог. В назначенный день Атаман собрал так называемых «служилых казаков», выстроил их на площади и с этой армией двинулся против плетней. По его приказу служилые казаки, находившиеся в строю и не смевшие ослушаться, — стали поджигать плетни. Генерал суетился, ругался, командовал, сухие плетни пылали, толпа смотрела в угрюмом молчании. Только один старый казак наконец плюнул в сказал довольно громко:

— А еще говорят: не сумасшедший. Мне называли этого казака. Атаман, говорят, слышал, но промолчал... А плетни, как местная особенность, и до сих пор украшают улицы старинного казачьего города...

Кажется, с тем же неугомонным Атаманом было и другое колоритное происшествие. Он вздумал объехать «свою» область. Всюду были приготовлены парадные встречи. Встречали не только казаки, которые для этого случая оседлали рабочих лошадей, но и все население. Старые казаки, казачки, казачата и девушки. По окончании парада генерал ходил по площади, сыпал прибаутками в народном вкусе, заигрывал со станичными красавицами.

Особенное внимание старого селадона привлекла девочка-подросток, дочь зажиточного станичника, ходившая по улице с подругами. Его превосходительство подошел к ней с какой-то веселою шуткой. Девочка отвернулась. Зная «ключ к женскому сердцу», он протянул ей двугривенный «на семечки» и после этого попытался милостиво взять ее за подбородок. Девочки бесцеремонно двинула его локтем и сказала:

— Начхать (говорят, она выразилась еще сильнее). У тятьки и своих много...

И крамольная красавица пошла дальше, луща семечки и пересмеиваясь с казачатами, которых, по известной женской глупости, очевидно, предпочитала заслуженным генералам.

По этому поводу поселковый атаман получил нагоняй. В приказе было отмечено, что население распущено, не дисциплинировано и не питает должного уважения к начальству... Юная красавица на некоторое время стала очень популярной. Навстречу этим попыткам командовать вне строя, — население часто готово к отпору. Особенно если эти попытки посягают на обычаи и нравы рыболовства.

Осенью перед тем годом, когда я был в Уральске, берега Яика видели характерную картину, напомнившую старые яицкие времена. Наказной Атаман был назначен недавно, обычаев не знал, был человек самонадеянный и склонный к командирским замашкам [речь идет о Ставровском К. Н., назначенном Наказным Атаманом 15 мая 1899 г. — Яик.ру]. Кроме того, говорили, что на него оказывал большое влияние адъютант, человек чрезвычайно непопулярный в Войске... В первый же день Войско, по обычаю, закончило ловлю на участке, назначенном для презента. Адъютанту показалось, что улов мал. Он сказал об этом Атаману, и тот распорядился продолжать улов на следующем участке.

Войско находило, что улов достаточен, но предмет был щекотливый, и Войско согласилось продолжить улов на следующий день. Участок, на котором производится лов, по обычаю и по постановлению съезда уполномоченных, ограждается снизу поперек всей речки большой «аханной» сетью, чтобы рыба, потревоженная на участке, не кинулась вниз и не подняла других ятовей, залегших на зиму.

Но Атаман, раз отдав опрометчивый приказ, не хотел брать его назад и опять поставил вопрос на почву верноподданнического благоговения и дисциплины. К нему подошли некоторые офицеры в ловецких костюмах и уважаемые старые казаки и стали убеждать отступиться. Завтра Войско готово отдать для презента другой участок, но нельзя нарушить исконные правила лова.

Атаман вскипел. Он топнул ногой и крикнул: «Молчать! Слушать команды».

Старики угрюмо разошлись по местам. Генерал дал знак, по которому Войско должно кинуться ударом. Никто не двинулся с места. Атаман посмотрел на это, как на бунт. Это его рассердило тем более, что в это время у него в гостах был саратовский губернатор, стоявший тут же.

— Офицеры, вперед!..

Никто не двинулся. Да это было и невозможно: в рыбной ловле нет офицеров и рядовых: заслуженный офицер часто плывет в паре с простым казаком.

Атаман рассвирепел. Это уже показалось ему бунтом против верховной власти, во-первых, и против его авторитета, во-вторых. Он стал кричать и при этом произнес неосторожную фразу:

— Прикажу на песке осетров багрить, — будете багрить, пока не скомандую отставить...

По Войску пошел шум. «Еще солдатских шинелей на казаков не надел», — кричали казаки. Это был старый лозунг... Из-за «солдатских шинелей» Яик не раз тревожно подымался против Москвы. Шум разрастался. Старики громко ворчали. Среди молодежи, особенно из Свистуна, замелькали багры, и скоро береговой яр, на котором стояло начальство, оказался окруженным взволнованной толпой.

— Чего тут было... И-и!.. — говорил, слегка косясь на офицера, учужный казак, рассказавший мне в общих чертах эту историю. И потом, усмехаясь в усы, прибавил:

— Гость-то... Саратовский... Кинулся поскорее к саням, пал кверху тормашками и кричит кучеру: — Гони в город. Нахлестывай!.. Ну их, дескать... Спасибо на угощении.

Впоследствии ту же историю мне во всех подробностях рассказывали в Свистуне старые казаки в бухарских стеганых халатах.

— Атаман испужался, снял папаху, давай кланяться Войску. — «Простите, господа Войско. Я по новости ваших обычаев еще не узнал». Ну-мол теперь будешь знать...

— А если бы не уступил? — спросил я.

— И-и! Что ты. Не дай Бог, — сказал один. А другой прибавил:

— Не знай, что и было бы... Наше, брат, Войско — сурь-ез-ное...




III
СТАРЫЙ ГОРОД.— ГРОБНИЦА КАЗАЧЬИХ ВОЛЬНОСТЕЙ.— КУРЕНИ.— ПУГАЧЕВСКИЙ ДВОРЕЦ И ДОМ УСТИНЬИ КУЗНЕЦОВОЙ


Уральская железная дорога построена недавно. Когда возник вопрос об отчуждении земли под полотно дороги, — казачья община оказалась в затруднении; приходилось в неделенную степь пустить целую полосу, которая отходила в собственность дороги. В конце концов, отчуждение все-таки произошло... Право собственности приобретено дорогой почти за чечевичную похлебку.

Таким образом, коснувшись железнодорожных сребреников, казачий строй допустил к себе опасного соседа: на отчужденной земле стали элеваторы, мельницы, склады, задымились трубы, в темные осенние вечера загорелось электрическое освещение. Затем железнодорожная компания стала отчуждать эту землю третьим лицам, и опять на праве собственности... Первые попытки этого рода вызвали процесс, который община проиграла, и теперь под боком у бывшего Яицкого городка растет целый посёлок, живущий своею особенною жизнью, и главное — растут интересы, которые, конечно, когда-нибудь потребуют и своего представительства. Вокзал и линия железной дороги — это вторжение «иногороднего» элемента в самое сердце казачьей общины...

Факт совершился. Казачий город выразил свое нерасположение тем, что отодвинул место для вокзала подальше. Но в последнее время он сам тянется к вокзалу своей северной частью... Паровой свисток, изгнанный с реки, раздается властно и невозбранно, растут склады, магазины, каменные дома... Старый исторический «городок» прижимается южной частью к Яику с его нетронутыми водами и учугом.

Это два полюса, два разных периода истории, Европа и Азия, прошедшее и будущее казачьей страны...

На самом рубеже между ними, как бы заступая дорогу надвигающейся Европе, на «Большой» городской улице стоит старый собор, почтенное серое здание с шатровыми крышами и облупившейся штукатуркой. Это тот самый собор, колокольня которого была когда-то взорвана пугачевцами. До сих пор старожилы указывают груду камней и щебня, отмечающих место этого взрыва. Здесь же около собора находился небольшой «ретраншемент», в котором полковник Симанов с «верными» старшинской стороны казаками отсиживался от овладевших городом пугачевцев.

Все здесь носит характер глубокой, седой старины. Рассказывают, между прочим, что будто старый собор упорно «не принимает новой штукатурки» и уже несколько раз сбрасывал ее с себя, как ничтожную шелуху. Простые казаки говорят об этом факте с глубоким убеждением и суеверной многозначительностью, офицеры с некоторым недоумением. Факт (объясняемый, быть может, особыми свойствами «войсковой» штукатурки) устанавливается многочисленными показаниями: старый собор упрямо отметает новую оболочку и как бы подает пример консерватизма своим смиренным соседям...

Внутри этого собора, на правой стороне, невдалеке от входа, бросается в глаза грубая каменная гробница, в форме саркофага, покрытая частью облупившейся темною краской. Над этой загадочною гробницей носятся сбивчивые предания. Говорят, между прочим, будто один из священников Петропавловской церкви (находившейся вне ретраншемента, во власти пугачевцев) отказался венчать Пугачева с казачкой Устиньей Кузнецовой и за это был замучен. Казаки «верной стороны» похитили его тело и положили в эту гробницу. Кажется, это предание неверно: исторические источники нигде не упоминают об этой казни. Наоборот, после захвата Пугачева яицкие священники подверглись суровым карам за излишнюю уступчивость требованиям «набеглого царя». По другой версии — под видом похорон попа полковник Симанов и осажденные «старшинские» казаки скрыли в гробнице войсковые регалии, — атаманские насеки и грамоты царей Войску, — опасаясь, чтобы все это не попало в руки пугачевцев, если бы они взяли «ретраншемент». Как бы то ни было, таинственная гробница, неведомо кем поставленная в углу старого казачьего собора, привлекает общее внимание. В Войске издавна существует легенда о какой-то грамоте царя Михаила Федоровича, в силу которой казакам отдавалась река Яик от вершин и до моря, со всеми притоками. Эта заманчивая грамота, сгоревшая будто бы в большой пожар еще в начале XVII столетия, служила предметом настойчивых розысков, и уже во времена Петра Великого зимовые яицкие станицы потратили немало денег, роясь в столичных архивах. Но никаких следов грамоты не нашлось, значит, она не могла и попасть в гробницу. В Войске, однако, существует упорное убеждение, что какие-то реликвии казачьего строя и, может быть, какие-то его «права» дремлют в гробнице, в недрах старого собора, не принимающего новой штукатурки. [В интересах истории подымался даже вопрос о вскрытии гробницы, но дело это заглохло, кажется, в духовном ведомстве. авт.]

Вокруг собора и за ним раскинулись «курени»: убогие деревянные домишки, порой плетневые мазанки с плоскими крышами. Здесь уже и не пахнет городом. Казачата играют в уличной пыли и на мураве, мимо церкви бредет старый-престарый казачище с посошком и бормочет что-то про себя. Вдали виднеются крутые, глинистые обрывы Урала, уже на другой, «бухарской» стороне. И под шум степного ветра, налетающего оттуда и крутящего вихрями летучую пыль, как-то даже забываешь, что стоишь на той же улице, в другом конце которой красуется триумфальная арка, европейские магазины, вокзал, элеваторы...

В куренях есть свои исторические достопримечательности. На углу Большой и Стремянной улиц показывают два скромных дома. Один из них, угловой, — деревянный, сложен, очевидно, очень давно, из крепкого лесу. Бревна отлично еще сохранились, хотя один угол сильно врос в землю, отчего стены покосились, а тес на крыше весь оброс лишаями и истлел, кое-где превратившись в мочало. Другой, стоящий рядом, в глубь Стремянной улицы, тоже очень старый, сложен из кирпича с некоторыми претензиями на «архитектурные украшения». Он тоже весь облупился. Слепые окна отливают радужными побежалостями, крыльцо, выходящее во двор, весь заставленный кизяками, погнулось под бременем лет до такой степени, что могло бы возбудить любопытство архитектора самым фактом своего равновесия.

Местное предание гласит, что первый дом (деревянный) принадлежал казаку Петру Кузнецову, откуда Пугачев взял себе невесту, Устинью Петровну, ставшую на короткое время «казачьей царицей». В каменном — жил будто бы сам Пугачев во время наездов из Оренбурга...

Есть много оснований считать это предание верным. Местный старожил и литератор, Вяч. Петр. Бородин передавал мне, что несколько лет назад, при перекладке печи в каменном доме, печники нашли целую связку старинных бумаг, по-видимому, тщательно скрытых под печью. Очень может быть, что в связке этой находились интереснейшие материалы для истории Пугачева, но, к сожалению, полицейский надзиратель, знавший об этом факте, рассказал о нем слишком поздно, и отыскать бумаг не удалось...

Эта находка отчасти подтверждает, что старое каменное здание играло какую-то особенную роль в историческом движении. По словам того же В. П. Бородина, каменный дом принадлежал Кузнецову, и в нем жила Устинья уже царицей, а Пугачев останавливался у нее во время своих насадов в Уральск. Мне кажется, однако, что предание, связывающее оба соседние дома и называющее деревянный домик Кузнецовским, вернее. Известно, во-первых, что Кузнецов был казак небогатый, а каменных домов в то время было немного... Во-вторых, г-н Дубровин («Пугачев и пугачевцы») говорит, что перед вторым отъездом в Оренбург Пугачев перевел свою новую жену в Бородинский дом, лучшее здание в городе. Место этого дома указывают теперь различно: это или нынешний атаманский дом на Большой улице, или еще один дом, давно уже перестроенный так, что от прежнего едва ли остались и стены.

Смутное предание и это точное указание истории легко примиряются, если принять во внимание, что Пугачев приезжал в Уральск еще до своей женитьбы. Как известно, он дважды вел подкопы под ретраншемент и сам постоянно руководил минными работами. Следы одной из этих мин и теперь еще видны в куренях, по направлению от собора — на юго-запад. Очень возможно, что вначале Пугачев сам жил в этом каменном доме, распоряжаясь осадой и подкопом, а Кузнецовы были в это время его ближайшими соседями.

Выдающийся уральский исследователь и знаток старины покойный Иоасаф Игнатьевич Железнов, в первой половине прошлого столетия собрал много живых еще преданий того времени, частью записанных со слов очевидцев и, во всяком случае, по свежим следам. Одна из рассказчиц, столетняя монахиня Анисья Невзорова, говорила Железнову (в 1858 г.) о знакомстве Пугачева с будущей «царицей».

— Сидит, это он, Петр Федорович, под окном и смотрит на улицу, а Устинья Петровна на ту пору бежит через улицу, в одной фуфаечке да в кисейной рубашечке, рукава засучены по локоть, а руки в красной краске (она занималась рукодельем: шерсть красила да кушаки ткала). Тут он в нее и влюбился.

Этот рассказ современницы тоже указывает на близкое соседство обоих домов и подтверждает предание, витающее над этими полуразвалившимися зданиями на Стремянной: из окон этого каменного дома Пугачев мог видеть красавицу Устю, пробегавшую «по домашнему» через улицу. И это определили трагическую судьбу молодой казачки.

В старинных «делах», которые я имел случай читать в Войсковом архиве, не раз упоминается о «называемом дворце» Пугачева. Весьма вероятно, что и сватовство и свадьба происходили еще в этом скромном доме. Судя по историческим данным, Устинья шла за «набеглого царя» неохотно. Когда к ней приехали сваты, она спряталась в подполье.

— И что они, дьяволы, псовы дети, ко мне привязались? — говорила она.

Во второй раз к ней приехал уже сам Пугачев, но и тут Устинья и ее отец неохотно шли навстречу высокой чести.

После свадьбы и второго взрыва Пугачев опять уехал в Оренбург, но прежде он образовал целый штат «придворных» около новой «царицы». В бумагах Войскового архива, в списках арестантов, содержавшихся во время усмирения бунта при Войсковой канцелярии, я встретил, между прочим, имена:

«Устиньи Пугачевой», содержавшейся «за выход в замужество за известного злодея, самозванца Пугачева, и за принятие на себя высокой фамилии».

Сестры ее Марьи Кузнецовой — «по обязательству сродством с беззаконным самозванцем».

Петра Кузнецова — «за отдачу дочери своей Устиньи Петровой за злодея Пугачева».

Семена Шелудякова — «за бытие в самозванцевой партии и за езду от самозванцевой жены к злодею Пугачеву по почте под Оренбург с письмами».

Устиньи Толкачевой — «за бытие при самозванцевой жене за фрейлину».

Старшинской женки Прасковьи Иванаевой — «за бытие у самозванцевой жены стряпухой».

И, наконец, молодого казака-подростка — «за бытие при называемом дворце в пажах».

Брак этот не принес счастья Пугачеву и погубил бедную молодую казачку, захваченную вихрем исторических событий. Свадьба происходила под гром неважных пушчонок из ретраншемента, в котором укрепился Симанов с «верными казаками». В «куренях» пугачевцы тоже построили свою «воровскую батарею». Командовал ею мрачный Карга. Шла постоянная перестрелка. Летали ядра, пули, киргизские стрелы, язвительные слова. На древка стрел и дротиков привязывались разные укорительные письма... Бунтовщики самым язвительным образом отзывались о царице Екатерине. Симановцы осыпали оскорблениями ее невольную соперницу...

Сила Пугачева была в наивной и глубокой народной вере, в обаянии измечтанного страдальца-царя, познавшего на себе гонение, несущего волю страдальцу-народу.

Женитьба при живой жене была яркой, бьющей в глаза неправдой. Увлечение Пугачева было, должно быть, очень сильно, а оскорбить хороший казачий род незаконной связью он, по-видимому, боялся. Роковая для Устиньи свадьба состоялась. Совесть искренних пугачевцев была смущена. Покорное Пугачеву духовенство отказалось поминать новую «царицу» в ектеньях «до синодского указу»... Крыша кузнецовского дома была видна из ретраншемента. Ликование кощунственной свадьбы доносилось за стены укрепления, поддерживая не одну уже, быть может, колебавшуюся совесть «верной стороны». Если не симановские пушки, то полемические стрелы из ретраншемента приобрели после этого новую силу...

Как бы то ни было, — этот невзрачный, покосившийся дом видел в своих стенах своеобразный «придворный штат» фантастической царицы. Здесь толпились фрейлины — недавние подруги ее по куреням — и пажи-казачата. Пугачев, как известно, относился к Устинье с уважением и довернем. По всем данным, Устинья была скромная женщина, не вмешивавшаяся в дела и никому не сделавшая ни малейшего вреда в период своего сказочного царствования.

Впоследствии, по приказанию Панина, на Яик и в Оренбург были присланы особые вопросные пункты о поступках Пугачева и пугачевцев. Нет сомнения, что это расследование не оставило бы без внимания каких-нибудь смешных или предосудительных выходок выскочки-царицы, если бы они были. Но их не было. Устинья в своем исключительном положении вела себя скромно, с каким-то непосредственным тактом, и даже в те времена бездушной формалистики, когда всякая вина была виновата, она была признана по сентенции невиновной...

По временам у нее являлись сомнения... Не раз по ночам молодая казачка плакала и приставала к загадочному человеку, неожиданно ставшему ее мужем, с расспросами: кто он такой, действительно ли царь и по какому праву захватил ее молодую жизнь в водоворот своей туманной и бурной карьеры? Указание на драму, начавшуюся в стенах этого дома, сохранилось в допросах Устиньи, приводимых г-м Дубровиным. Но, разумеется, подлый, деревянный язык застеночных протоколов не мог сохранить трогательных оттенков трагедии женского сердца... Жалобы и слезы юной казачки, смущенные ответы таинственного и мрачного человека, неожиданно вмешавшегося в ее жизнь, — все это теперь стало тайной старого дома. А так как и действительный Пугачев далеко не похож на то «исчадие ада», каким, по старой привычке, изображала его история, то очень может быть, что в эти минуты, наедине с молодой женой, ему бывало труднее, чем на полях битв, на приступах или позднее при «расспросах» с пристрастием Павла Потемкина...

Может быть, отчасти поэтому он не живал долго в Яицком городке и, примчавшись из Берды с небольшими отрядами по зауральской стороне, скоро опять мчался обратно снежными степями, рискуя встретиться с разъездами противников, или попасть в руки орды...

Печальна дальнейшая судьба бедной казачьей царицы. Пугачев проиграл свое дело на Яике. Он умчался из-под Оренбурга, чтобы еще раз пронестись ураганом по заводской и крепостной восточной России, а Симанов со старшинской партией вышли из ретраншемента, и началась расправа. Устинья со всем своим штатом попала из «называемого дворца» в тюрьму при Войсковой канцелярии. Потом пошли этапы, кордегардии, тюрьмы, эшафоты. Существует очень правдоподобный рассказ, будто бы Екатерина пожелала лично видеть свою фантастическую соперницу. Свидание состоялось. Екатерина нашла, что Устинья далеко не так красива, как о ней говорили. После всего, что пришлось перенести бедной казачке, полуребенку, на пути от этого скромного деревянного домика в куренях до дворца Екатерины, отзыву этому можно, пожалуй, поверить...

Это свидание могло бы послужить благодарным сюжетом дли интересной исторической картины. После него Устинья исчезает надолго в казематах Кексгольмской крепости. Более четверти века спустя (в 1803 г.) царственный внук Екатерины, мечтательный и гуманный Александр I, обходя эти казематы, встретил там, между прочим, и Устинью. На вопрос государя, ему сообщили, что это вторая жена Пугачева. Александр тотчас же приказал освободить ее, но, конечно, это пришло уже слишком поздно...

Да, торжественная история имеет также свои задворки, совсем не торжественные и не красивые. Бедная Устя, скромная казачка из куреней, красивый мотылек, захваченный бурей исторического движения, — и великая императрица...

Кто их рассудит, и если кто рассудит, то какой тяжестью ляжет на чашку великих дел Екатерины несчастная судьба скромной казачки?

………….

В обоих исторических домах живут какие-то бедняги-татары. В то время, как я внимательно осматривал их и снимал фотографии, хозяев не было дома. Тусклые окна загадочно глядели на улицу. Двор, на котором некогда толпились казачьи старшины, полковники и «генералы», передразнивавшие графов и князей екатерининской свиты, зарос муравой и был покрыт кучами «кизяка», запасенного на зиму бедной татаркой. Деревянное крыльцо, на котором, вероятно, сиживал казачий царь, творивший свою расправу, уже совсем покосилось, и веревка для грязного белья тянулась между колонками широкой террасы.

Пока я с моим спутником П. Я. Шелудяковым, потомком очень видного пугачевца, ходили вокруг дома, заглядывая во двор, к нам стали собираться обитатели заинтересованных «куреней», казаки и татары. Один из них сообщил с таинственной многозначительностью, что в каменном что-то «непросто»...

— Мотри, — непременно есть что-нибудь...

— Что же именно?..

— Да уж... Чего говорить-то...

Оказалось, по рассказам соседей, что живущая в бывшем «дворце» вдова татарка слышит по временам под полом возню, шум, голоса и стоны. В смутном сознании куренных обывателей полуразвалившееся здание все еще хранит и бурные страсти, и невыплаканные слезы его бывших обитателей.

Самое наше посещение создало в куренях новую легенду: обыватели заключили, что цель нашего осмотра — покупка «казною» пугачевского дома, как бывшего царского дворца. Может быть, в интересах истории это и следовало бы сделать, но... эти достопримечательности куреней — памятники «опальные», о которых никто не позаботится, пока они, покорные времени, не сровняются с землей...

С этими мыслями в голове, с трогательным и грустным образом бедной Усти в воображении оставил я Стремянный переулок. «Дворец» стоял все так же насупленный и молчаливый, в окне кузнецовского дома мелькнуло за стеклом детское личико. Степной ветер взметывал белесые листья тополей над старым руслом реки, а невдалеке, в своих крутых берегах, бурлил и метался дикий Яик...




IV
ПОЕЗДКА ПО ВЕРХОВЫМ СТАНИЦАМ.— НОЧЛЕГ В ТРЕКИНЫХ ХУТОРАХ.— «КОЧКИН ПИР».— ПОСЛЕДНИЕ ОТГОЛОСКИ КРАМОЛЫ.— ОБ «АНГЛИЧАНКЕ»


Я собрался в поездку по «верховым» станицам, т. е. кверху от Уральска, до Илека, где уже кончается область Уральского Войска.

Для этого я купил себе лошадь. Это был заслуженный когда-то строевой конь, постепенно опускавшийся по ступенькам житейской карьеры и перед моей поездкой исполнявший скромную работу при молотилке на войсковой учебной ферме. Опытный глаз мог еще различить сквозь худобу и опущенность прежние статьи хорошей казачьей лошади.

Добрые люди снабдили меня тоже изрядно послужившей на своем веку тележкой на погнувшихся дрогах, и, наконец, благоприятная судьба послала мне прекрасного спутника в лице Макара Егоровича Верушкина, илецкого казака, учителя с той же учебной фермы. Он ехал в Илек к родным.

На склоне июльского жаркого дня, снарядившись в путь, мы двинулись из садов через Чаган луговыми и степными дорогами. Вся совокупность нашей скромной экспедиции — и костистая лошадь, и скрипучая тележка, и наши фигуры в белых картузах, скоро покрывшихся летучей степной пылью, — ничем не нарушала привычной картины степной дороги, то лениво взбегавшей на увалы, то тянувшейся серою лентой между бахчами...

Солнце сильно склонилось к закату. Последние лучи играли еще на верхушке триумфальной арки и церковных главах Уральска, когда, минуя «Баскачкину ростошь» и Солдатскую Старицу (старое русло Урала) и перерезав пыльный тракт, мы поднялись на широкий увал, и тележка покатилась ровною степью... Перед нами была безграничная степь. Даль обволакивалась легкою предвечернею дымкой, и только вправо зеленая полоска лесной поросли отмечала вдали берега излучистого Урала...

Солнце совсем уже село, и теплые сумерки лежали над степями, когда наша тележка въехала в улицы Трекиных хуторов, где мы наметили свой первый ночлег.

На улицах стояла тишина, свойственная этому неопределенному сумеречному часу. Кое-где на завалинках и бревнах виднелись группы казаков, занятых разговорами. К одной из таких групп мы и привернули со своей тележкой.

— Доброго здоровья, — сказал мой спутник.

— Здравствуйте, — ответили казаки. — Кого надо?

— Где тут живет ваш уполномоченный NN?

Я уже говорил о «съезде уполномоченных», заменяющем казачье земство. Население относится очень сочувственно к этому учреждению, и звание уполномоченного считается очень почетным званием. Один из моих уральских добрых знакомых, Н. А. Бородин, бывший петровец, ученый войсковой рыбовод, предвидя возможность недоверия станичников к иногороднему приезжему человеку, снабдил меня письмами к нескольким уполномоченным. В этих письмах, подписанных тремя интеллигентными казаками, бывшими председателями съездов, сообщалось о цели моей поездки, и уполномоченные приглашались оказать мне содействие по собиранию нужных сведений. Бумага эта осталась без действия, так как в это время почти все «уполномоченные», по большей части почтенные старики, были на бахчах или в полях. Но все же самая возможность ссылки на это письмо давала мне своего рода опорный пункт и служила началом разговора... На наш вопрос об уполномоченных, один из казаков ответил:

— Он в городе. Да вам его зачем?

— Письмо у нас от Николая Андреевича Бородина. Переночевать бы.

— Так что же! Это и у меня можно, — сказал, подымаясь, высокий бородатый казак... — Мы Николая Андреевича тоже довольно знаем. — И он стал отворять плетневые ворота.

Мы, разумеется, охотно приняли приглашение и въехали во двор. Постройки в этой безлесной местности имеют особый характер. Отличительная черта — преобладание плетней и чрезвычайная экономия материала. Маленькие, чистенькие мазаночки с плоскими крышами придают своеобразный вид широким станичным улицам. Дворы тоже обносятся плетнями.

— Где хотите ночевать, — спросил у нас хозяин: — на дворе, а то в светелке?

Он только что вышел, наклоняясь в дверях, из своей избы, куда ходил распорядиться насчет самовара, и я искренне удивлялся, как могут такие большие люди помещаться в таких игрушечных жилищах. Ночлег в жаркой светелке нам не улыбался, и мы попросили устроить нас на дворе.

Вынесли самовар. Вечер был тихий и ласковый. Пламя свечи, поставленной на земле, стояло ровно, не колыхаясь, и освещало группу казаков, собравшихся из любопытства и сидевших на земле по-киргизски на корточках. Одного из них, седого старика, с буйными седыми кудрями, выбивавшимися из-под слишком узкого форменного картуза, позвал хозяин, узнавший о цели моей поездки, — как человека, дли меня интересного: дед его хорошо знал Пугачева.

— Как же, как же... Хорошо знал, — заговорил старик, довольный вниманием, и, оглянувшись на слушателей, прибавил с благодушной улыбкой:

— Вместе сурков вылавливали в степи...

— Как это? — спросил я с недоумением.

— А так, очень просто. Найдут сурчину... ямку, значит. Польют воду — сурок и выскочит. Он его сейчас придавит к земле подожком...

— Да зачем ему было сурков давить?

— То-то вот, подумай ты. Бывало, тоже и дедушка спрашивает его: зачем говорить, это вам, ваше превосходительство?.. А он и говорит... — Старик делает свирепое лицо и таращит глаза. — Этак же, говорит, ваших отцов, старых казаков... вс-сех передавлю...

— Эх, — не то рассказывает, — говорят слушатели.

— Спутал.

— Это он о другом. О Волконском это...

Старик сконфуженно оглядывается... Он действительно спутал. У Иоасафа Игнатьевича Железнова, уральского бытописателя и историка, есть колоритный рассказ старого казака о князе Волконском, оренбургском губернаторе в начале XIX века. Дело тогда шло о введении в казачьем Войске «чередовой» службы. Казаки противились: они видели в этом первый шаг к регулярщине... Началось сильное брожение. Казаки отказались послать требуемый начальством полк в Грузию. В это-то время, чтобы ознакомиться с причинами и характером движения, из Оренбурга приехал князь Волконский. Сначала он «принял на себя суворовские замашки», притворился простачком, ходил по домам и толковал с бабами об их житье-бытье, а с ребятами выходил потешиться в поле, выливать земляных тушканчиков... Эта генеральская «блажь» не обманула, однако, казаков, и Войско смотрело на него с прежней чуткой подозрительностью. Действительно, месяца через два Волконский вернулся с несколькими батальонами солдат и с отрядом башкир. Казаки встретили его с хлебом-солью, но он хлеба-соли не принял, пока казаки не примут от него то, что он привез.

— От добра, батюшка, не откажемся, — ответили казаки, догадываясь, что дело идет о «штате», — а что не по нас, не обессудь, кормилец, — совесть претит...

— А это что? — спросил Волконский, указывая на башкир и солдат.

— Не знаем, батюшка. Должно быть, детки твои, — сказали казаки. — И игрушки в руках у них славные. Не бесчестно и взрослым поиграть. У нас, кормилец, есть такие же. На вид немудрые, а в деле добрые. Только не обессудь — мы их дома оставили. Думали, не понадобятся.

Перед генералом был «русский бунт», с хлебом-солью и пассивным упорством. Волконский пригрозил всех расстрелять. — «Стреляй, есть когда не жаль царского пороха». — И казаки стояли на месте.

Волконский расквартировал войска в городе и велел разойтись по домам. Казаки не пошли и около трех суток стоили на морозе «за башней». Неизвестно, что вышло бы из этого бунта «стоянием», но генерал прекратил его. Он выехал «за башню» и велел разойтись. Казаки не двинулись. Волконский приказал схватить и выпороть зачинщиков. Их схватили, растянули на земле, но остальные бунтовщики кинулись к ним, скидали на ходу штаны и покрыли зачинщиков своими телами:

— Их бить, так и нас бей...

По команде солдаты и башкиры кинулись бить всех не разбирая. Били усердно. После побоища осталась куча избитых и изувеченных тел, но никто не оказал сопротивления. Потом жены приезжали на санях (дело было в ноябре), сваливали на них мужей, как колоды, и увозили в город.

Между городом и садами, на небольшом холмике и теперь стоят еще два креста. Предание приурочивает к этому месту описанное событие. Отрядом командовал майор Кочкин, и самое событие живет в народе под именем «Кочкина пира».

Старик, рассказавший о сурках вместо Пугачева, сконфуженно моргал глазами... Слушатели смеялись.

— Стар дедушка, немудрено и забыть, — заступился я.

— Какое стар, — насмешливо заметил один из казаков. — До сих пор «наемку» плотит.

«Наемка» — старый войсковой обычай, из-за которого тоже было много замешательств. Не желающие служить вне области нанимали за себя охотников. Впоследствии это выродилось в налог, который остающиеся платят в войсковую казну, вместо службы натурой (после обязательного срока). Списки ведутся безобразно, и на этой почве много злоупотреблений. Жертва одной из таких «ошибок» была перед нами. Это был старик с совершенно седыми густыми кудрями и тусклыми, когда-то голубыми глазами. На нем был смешной серый пиджак и форменные штаны с лампасами. Глаза глядели с тупой покорностью, но на лице застыло выражение застарелой обиды.

Судьба его — типичная судьба многих бедняков, сынов вольной, неделеной степи. Он одинок, потому что за службой не успел жениться; беден, потому что за службой не мог пользоваться дарами вольной степи и вольной реки. И вдобавок, теперь, в конце седьмого десятка, когда он уже двигается с трудом, он все еще вынужден откупаться от этой обездолившей его службы.

Насмешки над беднягой стихли. В нашем кружке водворилось молчание.

— Как же это вышло? — спросил я. — Почему вы, дедушка, не жаловались?..

— Как не жалился!.. Подавал в правление сколько раз... Да что?..

—Ты бы, дед, к студенту какому сходил, — серьезно посоветовал кто-то...

Это упоминание о «студенте» на казачьем дворе меня заинтересовало. Оказалось, что под «студентами» говоривший разумел группу интеллигентных казаков, окончивших высшие учебные заведения и вернувшихся на родину. Один из них, Н. А. Бородин, бывший петровец, обратил на себя внимание в качестве ученого техника по войсковому рыболовству. Другой, Ив. Ив. Шанаев, был войсковым агрономом и еще раньше провел целую земельную реформу в родном Илеке. Третий служил мировым судьей. Деятельность этой группы образованной молодежи быстро выделила ее на общем фоне казачьей бюрократии, и часто старые казаки голосовали заодно с ними в съездах уполномоченных. Исконные казачьи обычаи протягивали руку молодой оппозиции...

Становилось поздно. Казачка принесла свежего сена и постелила на дворе под стенкой избы. Свечка все еще горела ровным пламенем, хотя в ней не было надобности. Луна стояла в зените и заглядывала в наш дворик. Казаки разошлись, но человека три, в том числе и хозяин, продолжали беседовать около потухшего самовара.

Упоминание о Кочкином пире дало направление разговору. Последняя вспышка борьбы «с регулярством» была еще у многих на памяти. В 1874 году генерал Крыжановский, перед какой-то новой частичной реформой, вздумал вперед заручиться покорностью казаков и потребовал, чтобы казаки дали подписку: мы — дескать, такие-то, обязуемся повиноваться верховной власти. Ничего больше. Но эта нелепая беспредметная подписка взбудоражила все Войско. К чему? Что значит? На какой предают?.. Сразу встала старая подозрительность и пассивная крамола...

— Призвал меня генерал Бизянов, — рассказывал мне старый заслуженный казак, — и говорит: — Слушай, Пахомов [фамилия изменена — авт.]. Ты, я знаю, верный слуга, вся грудь у тебя в заслугах.

— Рад, говорю, стараться, ваше превосходительство.

— Ты, говорит, Богу и великому государю повинуешься?

— Винуемся, говорю, Богу, великому государю всем Войском, во всякое время.

— Давай подписку.

— Никак не могу, ваше превосходительство. Подписаться нам невозможно.

— Почему же? — спросил я.

Он посмотрел на меня лукаво и многозначительно.

— Подписаться?.. Легкое ли дело? За эдакие подписки знаешь, что бывает? «Обязуюсь повиноваться верховной власти!..» А они что-нибудь против государя... Тогда как? Тоже обязуюсь повиноваться?

— Да ведь верховная власть это и есть государь.

— Государь император — особо. А верховная власть — высшее начальство... Нет... Учены...

Таково это степное верноподданство. Оно решительно отделяет царя от реальной власти, идеализирует его, но вместе превращает в отвлеченность. И затем противится реальной власти во имя этой мифической силы...

На этот раз опасный призрак был вызван без всякой реальной надобности. Генерал-губернатор Крыжановский придал истории характер отказа от повиновения государю и раздул ее в целый бунт. И опять повторились сцены «Кочкина пира». Непокорных казаков высылали к Аму-Дарье, на Аральское море. Гнали этих «уходцев» двумя путями. Одних через Уральский мост у города Уральска, киргизской степью, других через верховые станицы с переправой у Илека. Каждый раз, как изгнанников перегоняли на «киргизскую» сторону, — происходили раздирающие сцены. Казаки сбивались в кучу, обнявшись, «ревели в голос» и не хотели уходить с родной земли. Их били нагайками. Старики и молодые держались вместе, а оторванные от кучи, — опять ползли по земле к своим... Теперь большинство «уходцев» уже вернулись на родину...

— Отличные казаки! — говорил мне один офицер.— Но подписки и теперь ни за что не дали бы...

Значительная часть, однако, самые непримиримые, и теперь остаются в изгнании. Особенно много «уходцев» из Свистуна.

— Мимо нашего поселка и гнали их на Гниловскую станицу, — рассказывал теперь наш хозяин. — Мы с братом в ту пору в полевых казаках служили, а в дому дед жил, лет девяноста. Так он что же сделал, послухайте... Оделся, посошок взял в руки и пошел себе за уходцами. «Куда, мол, дедушка, бредешь?» — спрашивают шабры.— «А куда людей гонят, туда и я». Прибежали к нам, сказывают: вот какое дело, дед у вас за уходцами ушел... Брат скочил на лошадь, догнал в Кирсанове... А уж дедушка наш под караулом идет! — «Что такое? Как могете старика гнать? Ему девяносто лет». Насилу уже отняли, да и сам еще старый туда же, упирается: «куда старое Войско, туда — дескать, и я... Помру, говорит, со старым Войском»... Ну, взял его брат на руки, как ребенка малого, посадил в телегу, айда назад. Во всю дорогу заливался, плакал... Я, говорит, за старым Войском...

— Да, дела!.. Как еще большего худа не вышло!

— Растревожили Войско с «подпиской» этой... А ведь наше Войско какое...

— Известно: Войско сурьезное.

Лежа на сене, я начинаю дремать. В промежутках, раскрывая глаза, вижу силуэты бородатых людей, сидящих в кружок. В центре — говорун хозяин оживленно размахивает руками. Обрывки долетающих до сознания разговоров становятся все фантастичнее... Речь идет о политике, о китайской войне, об «англичанке», о Скобелеве. Скобелев вовсе не умер, неправда!.. Вообще, на Урале знаменитые люди бессмертны... Не умер в свое время Петр III, не казнили Пугачева и Чику, Елизавета Петровна после своей смерти очутилась неведомыми судьбами в пещере на Уральском сырту, император Николай I тоже «ходил» и являлся казакам...

Что касается Скобелева, то он был приговорен к расстрелу: обидел «англичанку»...

— Стал Скобелев на Балканах против Царя-града только руку протянуть... А она, англичанка, загородила дорогу, не пускает... Немец смеется: даром что Скобелев на Балканах... Англичанка юбкой потрясет, он и уберется... Скобелев услышал и осердился. — Ах она, говорит, такая-сякая... Давай ее, сюда, я ее... Ну, и загнул...

— По-русски!

— Да, по-нашему... Она, конечно, обиделась...

— Все-таки, как бы ни было, королева...

— Само собой... Не то, что королева, — императрица! Ну, нашему царю из-за Скобелева не воевать стать. И скрыли: будто расстрелян за это, за самое... А подойдет война, он тут...

…………

—Хитра англичанка страсть!.. Шла раз со своими флотами к нашей приморской крепости. Идет морем, а самое не видать, — все флоты под водой, взять нечем. Однако нашелся тут солдатик один, хитрее ее... Посмотрите, говорит, господа адмиралы, в подзорную трубу. Не увидите ли чего на море? Посмотрели — видно: гусек по морю плывет. Устрельте, говорит, гуська. Навели пушку, устрелили гуська... И вдруг, братцы, из-под воды пошли флоты выходить. Один за одним, один за одним — море укрыли... Ну, тут их, конечно, из пушек...

…………

— А слышь, наши из Манжурии пишут — были в гостях у ее...

— Ну?..

— Верно. Угощала. Господ офицеров особенно, ну, и караул тоже... Вино, закуски, все как следует... Хорошо угощала, нечего сказать.

Я слушаю, и в моей голове лениво ползут мысли... Что будет, когда королева Виктория умрет?.. Как это событие отразится на политической терминологии нашего народа, привыкшего отожествлять английскую нацию с лукавой бабой, сильной женскою хитростью и коварством... И вдруг — «англичанка» превратится с воцарением наследника в мужчину. [Моя поездка была еще до смерти королевы Виктории. — авт.]

………

— Поймай ты мне, говорит, шипа [мелкая порода осетра. авт.]... Я, говорит, завтра к тебе буду...

Это идет разговор на более современную тему. «Студент», ученый рыбовод Бородин по приятельству попросил нашего хозяина поймать ему икряную самку шипа для каких-то опытов над живой икрой. Лукавый казак вздумал подшутить над ученым. Шипа поймал, но икру вынул, продержал сутки, потом опять положил на место. Самка шипа, несмотря на эту операцию, осталась жива. Я начинаю с интересом прислушиваться...

— Приехал... — «Поймал ли?» — говорит.

— Как же, вот она. — «Икряная?» — Так точно. — «И жива?» — Жива... Взял он сейчас стекляночки, налил чего-то.

— Ну, и что же? — живо спрашивают слушатели...

— Поболтал икру, посмотрел и говорит: «Подлец ты, Митрий Михайлович, а еще приятель считаешься. Икру вчера вынул...»

— Ишь ты... Значит ловок...

— Д-да-а... не проведешь...

Я успокаиваюсь насчет репутации моего приятеля и окончательно засыпаю — под отдаленный лай станичных собак. Они то кидаются в степь, то гурьбой убегают от какого-то врага в станицу... На рассвете одна на них возвращается на двор и, увидев нас, решает познакомиться ближе с гостями. А так как я лежал у самого края, то, подойдя ко мне, она стала обнюхивать мой лоб и лицо...

Я приподнялся с похолодевшей подушки... Небо сильно посветлело, бледная луна скрылась за крыши. Рядом со мной, раскинувшись, спал гигант хозяин и что-то бормотал во сне. Может быть, он брал со Скобелевым крепости или ему грезились бурные времена в сурьезном Войске...




V
ПЕСЧАНАЯ МЕТЕЛЬ.— ТРЕБУХИНСКИЙ ПОСЕЛОК.— СТАРЫЙ КАЗАК ХОХЛАЧЕВ.— О ПУГАЧЕВЕ.— О КИРГИЗАХ И ИХ УСМИРЕНИИ.— УБИЕННЫЙ МАР И СТАРОЕ ПОЛЕ БИТВЫ


В дальнейший путь мы двинулись рано. Отдохнувшая лошадь бежала резво, но скоро пришлось ехать шагом.

Подымался легкий ветер и, оглянувшись на Трекины, я увидел поселок точно сквозь метель. Это по степи несся тонкий сыпучий переносный песок... Песком завалило дорогу, колеса уходили в него чуть не по ступицу и трудно ворочались с тяжелым сухим шипением... Целые гряды больших песчаных бугров, голых или слегка поросших жестким кияком, легли по степи, и верхушки их курились под легким ветром, точно огнедышащие горы...

Эти переносные пески представляют настоящую угрозу нашим юго-восточным степям... В тот год была на Урале образована комиссия для обсуждения мер борьбы с грозным явлением. Но пока что — песок, как столбы снега в зимнюю метель, мчался по степи, курясь по всему степному простору...

Дорога прижалась к длинному узкому озеру, к самому берегу которого уже подступили огромные песчаные холмы... Наметанные бугры лежали, как застывшие волны. И все это курилось, и свистели сухая поросль колючей «солянки», и тонкая пелена песку неслась дальше, ложась на зеленые камыши озера...

Мы миновали посад Гниловский. Когда-то, очевидно, он стоял над самой рекой, на красивой правильной излучине, образовавшей почти полный круг. Но впоследствии река изменила свое русло, прорыли прямой ход, и казачий поселок стоит над обсохшим яром.

Вправо от дороги, красиво расположенный на увале, показался поселок Дарьинский, потом Вшивка и Дьяковский поселок. С последним связано предание о «дьяке», который в старину отговаривал походного казачьего атамана идти на Хиву. Атаман, взбешенный карканьем дьяка в самом начале похода, повесил его на бугре и пошел дальше, но предсказание дьяка сбылось: и атаман, и весь казачий отряд погибли в знойных хивинских песках. Вообще, ряд хивинских походов был чрезвычайно несчастлив для уральцев. Памятный зимний поход ген. Перовского завершил эти неудачи настоящей катастрофой, и на Урале установилось убеждение, что Хива город заклятый и взять ее невозможно... Теперь, конечно, убеждение это уже разрушено, как и много других «заклятий».

В середине дня мы сделали привал в Рубежной на казачьем постоялом дворе, отмеченном, по местному обыкновению, клоком сена, мотавшимся на шесте над воротами. Здесь, под навесами, укрытый в густой тени, стоял тарантас проезжего торгового казака, и еще один молодой казак, тоже проезжий, сидел, свесив грустно голову, на своей телеге, пока его лошадь жевала сено. Он был отпущен домой со службы по болезни, прожил год на родине и теперь ехал в Уральск, в комиссию, для нового освидетельствования... Он сильно загорел, но глаза у него были больные и грустные. Мне сразу вспомнился больной казак, которого я встретил в поезде. Так же грустно глядели его глаза и так же он говорил мне, что «служба казачья чижолая, нет чижеле, зато — земля вольна». Он этой землей тоже не пользовался, потому что был из бедной семьи и не мог платить наемку...

Задолго еще до вечера приехали мы и Требухинский поселок, расположенный близ устья хорошенькой степной речки Ембулатовки.

Два раза в смутные времена, после убийства генерала Траубенберга и затем во время пугачевщины, генерал Фрейман, шедший из Оренбурга, переправлялся через Ембулатовку со своим регулярным «деташементом» и артиллерией. Оба раза казаки выбегали навстречу к Ембулатовке тоже с артиллерией и «учиняли здесь сражения», стараясь помешать переправе. Но правильная тактика немца опрокидывала сопротивление удалых яицких наездников. Рассматривая подробную карту Уральской области, я нашел на ней, выше Требухинского поселка, близ реки, урочище, обозначенное названием «Убиенного мара». Мне пришло в голову, что, быть может, этим грустным именем народная память окрестила место битвы, и я хотел посетить его.

В Требухах оказался интересный человек, старый 89-летний казак Ананий Иванович Хохлачев. Я слышал о нем, как о человеке любознательном, собравшем в своей старой памяти много преданий. Хозяйка постоялого двора, на котором мы остановились, оказалась крестницей Анания Ивановича и охотно вызвалась пригласить его к нам для беседы.

Через полчаса во двор явился рослый старик, с очень длинной седой бородой, в старинной формы стеганом халате и, несмотря на жаркий день — в валеных сапогах. Глаза Анания Ивановича были старчески тусклы, голос несколько глух, но память ясная, речь связная и толковая. Он был из тех людей, с детства наделенных живой любознательностью, которые жадно прислушиваются к старинной песне, к преданиям и рассказам бывалых людей и стариков...

Он отказался выпить с нами чаю, — скромно и не объясняя причины (на Урале многие не пьют чаю, считая это грехом), но охотно взял яблоко, которое, впрочем, так и держал все время в руке (дело было еще до яблочного Спаса). Но на вопросы отвечал охотно и даже с некоторой гордостью и удовольствием. Это было удовольствие человека, много узнавшего в свою, уже закатывающуюся жизнь и готового передать другим кое-что из этого запаса. О Пугачеве он говорил, как о настоящем царе, приводил очень точно разные предания, называя лиц, от которых все это слышал, и перечисляя степени их родства с самими участниками исторических событий. Заметив, что я записываю кое-что в свою книжку, он выпрямился и, положив руку на столик, сказал:

— Пиши: старый казак Ананий Иванович Хохлачев говорил тебе: мы, старое Войско, так признаем, что настоящий был царь, природный... Так и запиши!.. Правда это...

— А как же, Ананий Иванович, он был неграмотен? Указы сам не подписывал.

— Пустое, — ответил он с уверенностью. — Не толи что русскую, немецку грамоту знал... Вот как! — потому что в немецкой земле рожден... Как ему не знать! Царь природный.

От Пугачева мы перешли к временам более близким. О своих соседях киргизах Ананий Иванович говорил с глубокой враждой и недоверием.

— Кыргыз — человек вредный, — говорил он.— Бывало, молодой я был... на покос и с покосу к поселку идем, — что ты думаешь: все кареем, как на войне. Чуть отбился от карея, уж он на тебя насел. Заарканит, пригнется к луке — айда и степь! Человека волоком тащит... Приволокет живого в аул, — ладно, в есыр угонит, в Хиву, и Бухару продаст; а помер на аркане, — в степи бросит. Лежите, казачьи косточки... Ему что: убытку мало. Об нас они так понимают, что мы и не люди...

Ананий Иванович засмеялся и покачал своей седой головой...

— Ох-хо-хо!.. Не любили меня... Да, этак-ту вот.. Бывало едет кыргызин от меня. Другой навстречу. «Кем джюрген?» Значит: отколь едешь? — «Капырнэм джюргем» — от проклятого, дескать, еду... — «Вы, говорю, подлые, зачем так говорите? Я не проклятый, я казак, православной веры человек»... Они наш род и теперь помнят, что их мой дедушка когда-то пушкой бил. И то люди мне говорят: не ходи ты, Ананий Иванович, на бухарску сторону: они на тебя старую кровь имеют...

— Да ведь теперь, говорят, они совсем замирились...

Все, действительно, говорят, что «орда» теперь совсем смирна, а один купец в Уральске уверял, что он с деньгами и безоружный проезжал по всей киргизской степи. Нужно только подъехать к аулу и объявить себя гостем, иначе, пожалуй, ночью могут угнать лошадь. Но грабежей и убийств из-за денег не слыхано, и купцы спят среди степи, нисколько не остерегаясь.

— Это верно, — подтвердил и Ананий Иванович, но тотчас же добавил упрямо: — А все когда-нибудь змея укусит... Конечно, теперь подобрели...

Он опять улыбнулся.

— Усмирили мы их... Помню я еще Давыд Мартемьяновича [сын известного старшины пугачевских времен Мартемьяна Бородина; был войсковым Атаманом в первой половине прошлого столетия. — авт.]... Вот усмирял кыргыз, ай-ай! Бывало, чуть что — берет сотню казаков, айда в степь на аулы...

Он посмотрел на меня, и в старых глазах мелькнул огонек.

— Так они чего делали, кыргызы-то... Видят — беда неминучая, сами кто уж как может измогаются, а ребятишков соберут... самую последнюю кибитченку да кошмами заложат... Ну, казаки аул разобьют, кибитку арканами сволокут, ребятишки и вывалются, бывало, что тараканы...

— И что же?

— Да что: головенками об котлы, а то на пики...

Старик говорил просто, все улыбаясь тою же старческой улыбкой... Ветер слегка шевелил седую бороду и редкие волосы на обнаженной голове казачьего патриарха. Мне вспомнилась повесть И. И. Железнова, чрезвычайно популярная среди уральцев, настоящая казачья эпопея. В ней герой Урала, Василий Струняшев, тоже разбивает головы киргизских ребят о котлы. «Змею убивать, зубов не оставлять», — говорит он, и уральский писатели с умилением изображает своего свирепого героя...

— А что, Ананий Иванович, — вам известно об Убиенном маре?.. — спросил я.

— Это который?

— Да вот на Ембулатовке, верстах в 7-ми от вашего поселка.

— А, это громом убило зараз четырех человек... Оттого и назвали. А то еще есть Убиенный мар поближе, верстах, может, в полуторых... Тут мы, бывало, ребятишки, оружие выкапывали... Так это Фрейман генерал из Ленбурха шел. Наши с ним сражение делали. Тут он, самое это место, и переправлялся...

Попрощавшись со стариком, мы запрягли свою отдохнувшую лошадь и отправились по левому берегу небольшой степной речки к указанному месту. Большой и широкий курган, каких много рассеяно по степи, вероятно, очень древнего, еще, может быть, доисторического происхождения, лежал на заливном лугу, а невдалеке тянулся невысокий вал. Два небольших возвышения, вроде могил, близ этого кургана, быть может, насыпаны над павшими в битве с Фрейманом... Последние косые лучи солнца золотили траву на этих могильниках, и степной ветер шептал что-то невнятное и печальное...

Через час мы ехали дальше по темной уже дороге. На юго-востоке подымалась луна, большая и бледная, а книзу от нее по небу лилась тихая гамма чудесных вечерних оттенков. Степь закутывалась мглою, ленивые увалы тянулись по ней, точно ужи, разлегшиеся на отдых; где-то звенел, как птица, слепыш (маленький степной зверек, — по уверению моего спутника), кое-где отсвечивали степные озера, ильмени и ерики... Впереди нас, поскрипывая, ехали две телеги, одна, запряженная верблюдом, другая лошадью. На одной сидел казак, на другой молодая казачка, но теперь они оба уселись на передней телеге, и по временам до нас долетал невнятный разговор. На подъемах силуэт верблюда рисовался в светлой полоске неба и казался чудовищно громадным...

Мы ехали молча. В памяти у меня все стояло важное лицо старого казака и его эпически бесстрастный рассказ.

— «Старую кровь вспоминают»... «Головенками об котлы... а то на пики...»

И при этом взгляд — настоящего праведника...




VI
В ЯНВАРЦЕВЕ.— КАЗАЧКА-ПОЭТЕССА.— КАЗАК ГРИГОРИЙ ТЕРЕНТЬЕВИЧ ХОХЛОВ.— УРАЛЬСКИЕ «ИСКАТЕЛИ»


Январцевский поселок Кирсановской станицы, имеет вид большого села. В нем до 500 домов, церковь и две школы: одна войсковая (до 70 учеников), другая — церковно-приходская (45). В прежние времена Январцевский форпост (фарфос как называют казаки) стоял несколько дальше, на ровном месте, над озером. В начале прошлого столетия он перенесен на высокий берег Урала, но теперь жители помышляют опять о старом пепелище. С бухарской стороны ветер заметает реку песком, и стесненное течение рвет обрывистый берег, снося огороды, дома и уже приближаясь к церковной площади.

Было уже поздно, когда мы въехали на эту площадь и остановились против дома учителя, Александра Осиповича Токарева, знакомого моему спутнику. В доме огней не было. Пришлось стучать в окно, пока, наконец, не вспыхнул огонек, а еще через несколько минут открылись ворота...

Учителя не было дома, он отправился в луга. Дома осталась старушка мать и сестра, которая встретила нас очень приветливо и, но нашей просьбе, устроила нам постель из свежего сена на дворе, под телегой... Попросив любезную хозяйку ни о чем более не беспокоиться, мы не могли устоять от соблазна — искупаться в близком Урале. Для этого пришлось спуститься вниз по крутым, еще свежим обрывам, над которыми, точно испуганные, склонились уже подрытые заборы и старые бани, готовые рухнуть с ближайшим половодьем... У меня осталось своеобразное воспоминание об этом вечернем купании под темными обрывами, в черной глубине сердитого и быстрого Урала.

Ночью я слышал, как открылись ворота... Въезжала телега, вбегали лошади, кто-то подходил к нам, с любопытством рассматривая пришельцев. Наутро оказалось, что это с лугов вернулся хозяин...

Это был еще молодой человек, сильно загорелый от полевых работ, в пиджаке и казачьей фуражке. За утренним чаем он любезно старался сообщить мне все, что может интересовать заезжего наблюдателя. Он рассказал, между прочим, что в Январцеве жила казачка-поэтесса М. И. Тушканова. В сборнике местных произведении, с большой любовью составленном Н. Г. Мякушиным, я уже встречал ее произведения, ходившие по рукам и сохранившиеся по-видимому случайно. Особыми красотами они, сказать правду, не блещут. В одном Тушканова жалуется, что ее мучит «страсть стихотворения».

С пером на досуге
Горе я делю.
Бумаге, как другу,
Все я говорю...

В столичных редакциях получаются груды таких стихотворений. Убогая рифма, бедный размер, скудные образы... Все это видно сразу, с первых строчек, и редактор с досадой откладывает в сторону тетрадку с наивным почерком неопытной руки...

Но здесь, в далеком казачьем поселке, от этих наивных строк покойной поэтессы-казачки на меня пахнуло живым ощущением тихой, но глубокой драмы... Чем в самом деле отличается эта биография от тех трагедий непризнанных талантов, которые гибнут в глуши дли того, чтобы получить позднее признание после смерти... То же одиночество, те же порывания и свету, та же тоска по неведомом... Маленькая случайность: у тех был талант, — у этих его нет... Но за этим исключением, — все та же трагедия налицо...

Тушканову тоже «не признавала среда» и жизнь ее тянулась горько. «Супруг уже старенек, — жалуется она наивно и одном стихотворении...

Порой обижает.
Слишком горяченек,
Писать запрещает.
И нет мне веселья,
Лишь грущу всегда...

После ее безвестной смерти осталось много рукописей. Семейные сожгли их все, как никуда негодный хлам. В данном случае, по-видимому, русская литература потеряла немного... Но разве та же судьба не постигла бы рукописи бедной казачки, если бы они даже были гениальны?..

В Январцеве же оказался и другой интересный человек. Я уже слышал ранее, что уральские казаки два раза уже предпринимали смелые отдаленные путешествия в поисках измечтанного воображением людей старой веры — «Беловодского царства». Один их этих путешественников напечатал даже описание путешествия, и редакция местной газеты издала эти очерки отдельной брошюрой. К сожалению, они явно подверглись литературной обработке, и в этом виде лишились своей непосредственности и оригинальности. Теперь я узнал, что один из этих пилигримов (их было трое) живет в Январцеве и что он тоже записывал свои впечатления.

Ради этого мы отложили свой отъезд. Наш хозяин послал к Григорию Терентьевичу Хохлову приглашение придти к нему, а мы в ожидании расположились в зеленой беседке, в саду учителя.

Ждать пришлось долго. Наконец, кусты раздвинулись и в беседку вошел казак средних лет с густо загорелым лицом и умными черными глазами. На нем был серый пиджак и казачья фуражка с малиновым околышем. Войдя, он окинул нас пытливым осторожным взглядом и, поклонившись, спросил сдержанно, с оттенком подозрительности:

— Что надо?

Хозяин объяснил, кто мы и что нам нужно. Лицо казака просветлело...

— Вот оно что... А я, признаться, думал на другой предмет... — И, повернувшись к хозяину, он продолжал:

— Прибегает ваш парнишка и говорит: «Ступай поскорее. Там какой-то из Питербурху приехал. Зовет... чтобы ты пришел»... Ну я и подумал: кому быть. Непременно это миссионер...

Лицо его опять стало холодно, взгляд подозрителен.

— А между прочим, вам, господа, тоже известно: частные беседы о вере не дозволены. Вот у меня тут (он порылся в карманах) и листок есть.

Он вынул печатный листок, которым, очевидно, вооружился на всякий случай, и, указывая подчеркнутое заглавие, сказал:

— Вот тут видите: о совращении православных в иноверие... Полагается ссылка в Сибирь на поселение... И бывали случаи...

В те годы как-то вдруг оживилось миссионерское усердие, а с ним, как это часто бывает, и некоторые неприятные последствия для противников господ миссионеров. Я засмеялся.

— Так ведь это, Григорий Терентьевич, за совращение из православия... А мы не совратимся...

— Вы-то не совратитесь, да я-то, выходит, вас совращал. Ну, я и не пошел. Как тут прибегает второй посланец. — «Иди, — дожидаются». — Ладно, думаю, — пойти пойду, ну, только часто о вере беседовать не стану. Угодно, — так назначайте собрание... И опять — то еще сказать: пора рабочая...

— Да нет, Григорий Терентьевич, мы вовсе не за этим.

— Ну, когда так, то и мы будем говорить иначе. Погоди когда... я сбегаю домой, книжечку принесу, в коей я записывал...

Через несколько минут он вернулся и принес небольшую карманную записную книжку. Переплет был сильно потерт; книжка видала виды. Раскрыв ее, я увидел, что вся она вдоль и поперек убористо исписана старинным полууставом, со словотитлами и сокращениями. Владелец бережно относился к ней, следя за нею глазами, как за дорогой, хрупкой вещью, попавшею и чужие руки.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что в лице Григория Терентьевича Хохлова и его двух товарищей-казаков современный старообрядческий Урал посылал в неведомые, а отчасти даже чудесные страны как бы экспедицию в поисках истинной веры. Депутаты добросовестно исполнили поручение. Они отправились в Константинополь, проехали Архипелагом, побывали в Малой Азии, Иерусалиме, проехали Суэцким каналом и Красным морем, обогнули Индостан и Индокитай, расспрашивали о русских церквах на островах, населенных дикарями, были в Китае, и в «Опоньском царстве» и, переходя от надежды к разочарованиям, не найдя нигде признаков «истинной веры» и «древлего благочестия», — вернулись после многих приключений через Сибирь на родину... В маленькую книжку свою Григорий Терентьевич заносил при этом славянскими буквами все факты и впечатления пути, втискивая их при помощи словотитл и сокращений на эти тесные страницы, и теперь, заглядывая в нее — он развертывал перед мною любопытные эпизоды этой своеобразной экспедиции.

Около двух часов просидели мы в беседке январцевского учителя, слушая любопытные рассказы этого современного «землепроходца». Мне удалось убедить Григория Терентьевича перевести полуславянский текст его книжки на общеупотребительный язык и изложить его гражданскими письменами. Автор согласился и через некоторое время доставил мне в Уральск чрезвычайно убористую рукопись. Как он сам выражался, — он постарался «упоместить» возможно больше текста на возможно меньшем пространстве, считая это почему-то важным. Он не позволил себе ни красных строк, ни особых глав, и был чрезвычайно скуп на знаки препинания. По привычке к старинному полууставному письму, — попадалось много сокращений с словотитлами. Рукопись имела очень своеобразный вид, и Григорий Терентьевич настаивал, чтобы я придал ей перед печатаньем известную обработку. Но, ознакомившись с нею, я убедился, что в сущности она написана очень хорошо. Поэтому, когда (впоследствии) мне пришлось передать ее для издания в Географическом обществе, то я ограничился только разделением на главы, общеупотребительной орфографией и известным количеством знаков препинания. В остальном повесть «о путешествии уральских казаков и Беловодское царство» оказалась написанной очень выразительно, местами почти литературно, и если порой в ней попадались оригинальные и не совсем привычные в литературном изложении обороты, то и это только способствовало сохранению колорита.

Надеюсь, читатель не посетует на меня за передачу здесь некоторых черточек этой казачьей одиссеи. (Вышло в 1903 (если не ошибаюсь) году под заглавием: «Григорий Терентьевич Хохлов. — Путешествие уральских казаков в Беловодское царство». Изд. Импер. Географического О-ва. Петербург. — авт.)


ПУТЕШЕСТВИЕ УРАЛЬСКИХ КАЗАКОВ В БЕЛОВОДСКОЕ ЦАРСТВО

Прежде, однако, несколько вступительных слов. По своему религиозному настроению Урал глубоко консервативен. В одной статье местной газеты мне попалось перечисление толков, между которыми распределяется население большой казачьей станицы. Тут есть поморцы или перекрещеные, признающие, что в господствующей церкви воцарился антихрист, и потому принимающие обращенных не иначе, как после второго крещения; федосеевцы или чистенькие, отрицающие брак; дырники, молящиеся на восток и притом преимущественно под открытым небом; чтобы примирить это требование с условиями климата, они прорубают отверстие в восточной стене дома и молятся, глядя в него, на небо; есть признающие священство австрийцы, окружники, принявшие Белокриницкую иерархию, основанную греческим епископом Амвросием; беглопоповцы, сманивающие священников у господствующей церкви. Есть и единоверцы, но особенно много так называемых никудышников, не признающих никаких компромиссов и потому не входящих никуда, где молитвы совершают австрийские ли, единоверческие или беглые священники.

Несмотря, однако, на эти различия, вражду и споры, все эти толки объединены одной общей всем идеей. Все они признают существование некоторой формулы, состоящей из совокупности догматов и обрядов, и которой — и только в ней одной — спасение. Формула эта действует только до тех пор, пока в ней не изменена ни одна буква, ни одни нота или титло. Малейшее нарушение обращает ее, наоборот, в орудие гибели, независимо от внутреннего чувства, которое человек влагает в эти внешние символы. Отчасти под влиянием такого настроения Никон вводил сурово и прямолинейно свои исправления, а Питирим проклинал и казнил двуперстников. Но старообрядческий мир с суровым упорством встал за старую веру. По мнению приверженцев древлего благочестия, Никоновские новшества, наоборот, нарушили спасительную формулу и не только лишили ее таинственной силы, но обратили в орудие антихриста.

Однако, даже радикальнейшие из беспоповцев, никудышники, не отрицают священства в идее. Но в то время, как австрийцы, например, успокоились, «перемазав» для очищения от ереси безместного греческого епископа Амвросия, а беглопоповцы похищают благодать священства по частям у господствующей церкви, переманивая беглых священников, — никудышник не идет на компромиссы и только тоскует об утерянной благодати, не находя ее ни в одной из существующих церквей.

На этой почве возникла странная, почти волшебная сказка, которой, однако, долго верил, а отчасти и теперь еще верит старообрядческий мир. История всего раскола проникнута этой поэтически заманчивой легендой. Где-то там, — «за далью непогоды», «за долами, за горами, за широкими морями» рисуется темному и мечтательному воображению блаженная страна, в которой промыслом Божиим и случайностями истории — сохранилась и процветает во всей неприкосновенности полная и цельная формула благодати. Это настоящая сказочная страна всех веков и народов, окрашенная только старообрядческим настроением. В ней, насажденная апостолом Фомой, цветет истинная вера, с церквами, епископами, патриархом и благочестивыми царями. Среди других, преимущественно ассирских, там есть также и более 40 русских церквей. Ни татьбы, ни убийства, ни корысти царство это не знает, так как истинная вера порождает там и истинное благочестие.

Страна эта называется Камбайским царством или Беловодией. Проникнуть в нее очень трудно, однако, смелые люди все-таки проникали и составили несколько описаний. Из этих описаний или «маршрутов» (как по-военному называют их казаки), по словам Григория Терентьевича Хохлова, особенным распространением пользовался на Урале маршрут известного инока Марка (топозерской обители), который, будто бы, лично посетив Беловодию и вернувшись в Россию, «подтверждал свое путешествие евангельским словом» (об этом иноке Марке и его сказании писал П. И. Мельников. — авт.).

Было это еще в XVIII столетии. С тех пор «маршрут» инока Марка ходил по рукам в рукописных списках и жадно читался по станицам, возбуждая в предприимчивых уральцах желание проникнуть в чудную страну. По словам Григория Терентьевича Хохлова, на съездах казаков-старообрядцев вопрос этот подымался много раз, но путешествие пугало своими трудностями и неопределенностью «маршрута». В 60-х годах истекшего века донской казак Дмитрий Петрович Шапошников, житель Новочеркасска, ассигновал на путешествие довольно значительную сумму, но с вызовом смельчаков. Дон почему-то обратился к Уралу. Уральцы согласились, и их выбор пал на казака Головского поселка Варсонофия Барышникова с двумя товарищами. Барышников отправился в путь, побывал в Константинополе, Малой Азии, на Малабарском берегу и даже в Ост-Индии. Но до пределов Камбайского (Камбоджа?) и Опоньского (Японского) царства за какими-то препятствиями не доехал; таким образом эта экспедиция не подтвердила, но и не опровергла сказания инока Марка. Заманчивая Беловодия по-прежнему осталась за далью морей, в таинственном и непроницаемом тумане.

Но вот, через некоторое время на Урале пронесся слух, что в Пермской губернии появился живой выходец из Беловодии, в лице некоего Аркадия, именующего себя архиепископом Беловодского ставления и в свою очередь ставящего попов и епископов. В некоторых местах самые радикальные беспоповцы, отвергавшие белокриницкое и всякое иное священство, — приняли Аркадия с умилением и верой.

Я видел портрет этого странного «архиепископа», происхождение которого даже после нескольких случаев судимости нельзя установить вполне точно. По данным его биографии, это человек необыкновенно предприимчивый, способный, человек, как говорится, «с мечтой» и огромной энергией. В прежние, быть может еще недавние времена, он мог бы, вероятно, увлечь многих, но теперь уже запоздал и встретил на свете слишком много критики...

Казаки отрядили к «архиепископу» депутацию, в которой принял участие тот же Барышников, уже раз путешествовавший в Беловодию; своими расспросами о «маршруте» недоверчивый казак поставил епископа в крайнее затруднение. Барышников вернулся с убеждением, что Аркадий — простой самозванец.

Это, однако, не остановило попыток Аркадия. Через некоторое время он все-таки проник на Урал, посетив поселок С., где успел убедить почетного казака С-на. Получив таким образом точку опоры, Аркадий поставил уральцам двух попов и архимандрита.

Однако, успехи его не шли дальше, и это чрезвычайно характерно для того двойственного состояния умов, в котором находится огромная часть нашего народа. С одной стороны, наивное невежество, доходящее до признания «русских народов» в Беловодском царстве, с другой — осторожная критика и недоверие. Казаки прибавили к этому еще готовность приняться за самые тщательные не только богословские, но и географические изыскания.

Некоторые беседы казаков с самим архиепископом и его последователями чрезвычайно любопытны. Григорий Терентьевич Хохлов передает свой разговор с «архимандритом» Израилем, человеком простым, даже неграмотным, по-видимому, искренне поверившим Аркадию и принявшим от него свое звание. «Отец Израиль, — спросил у него Хохлов, — скажите, Бога ради, чем Вы могли увериться в истинности архиепископского звания самого Аркадия, который возвел Вас в сан архимандрита?» Простодушный Израиль ответил на это целым рассказом из писания. По его словам, — некогда два старца были посланы от христиан на поклонение св. местам с тем, чтобы, по возвращении, они принесли с собой частичку святыни. Старцы посетили святые места и только на обратном пути вспомнили, что от святых мест ничего (вещественного) не взяли. Тогда, убоясь упреков, они решили так: возьмем простую вещицу наподобие святыни и скажем братии: «принесохом от святых мест». По приходе старцы показали братии лже-святыню. И вот к ним повезли больных, слепых, хромых и разных калек, которые с верою и чистой совестью приступали к мнимой святыне и по своей вере получали исцеление. Продолжалось это до тех пор, пока старцы не признались явно в своем обмане. Только тогда от мнимой святыни больным «отрада не прекратилась». — «Так вот и я, — закончил Израиль, — верю страшным клятвам Аркадия, что он принял сан архиепископа от патриарха Мелетия и Камбайском царстве Восточного Индокитайского Полуострова. Когда он признается в своей несправедливости, — я откажусь от него, а пока по чистой совести верю его евангельской клятве, — то и надеюсь получить душе спасение».

Это простодушное исповедание слепой веры, не рассуждающей и не сомневающейся, встретило... в наши дни сильный отпор. Нашлись даже тексты из номоканона, предусмотревшие такое духовное самозванство: «Божие убо лицемерствующих, безбожных же сущих и противных Богу»...

Впоследствии мне пришлось познакомиться с двумя казаками Круглоозерной станицы, которые беседовали с самим Аркадием. Оба они беспоповцы, начетчики, знающие священное писание, люди умные, страстно преданные своей вере, готовые поверить в существование чудесной Беловодии, но в то же время чрезвычайно осторожные и подозрительные. В обоих этих посланцах Аркадий, очевидно, сразу почувствовал то пытливое недоверие, которое доставило ему немало затруднений на Урале. Казаки явились к нему в Оханск (где он жил тогда под надзором полиции по решению суда) с просьбой ехать с ними и дать доказательства своего звания. Аркадий наотрез отказался.

— Нет, — сказал он, — меня уже раз возили такие же. Отняли на дороге семьдесят пять рублей денег и оставили нага и боса.

— Отче, — ответили казаки-начетчики: — аще ли на земли сокровища собираешь? Вспомни, как поступали апостолы.

Аркадий спохватился я поправился:

— Вы, пожалуй, и меня-то убьете, — сказал он.

— Отче, — ответил опять посланец: — аще убиен будеши на пути проповедническом, — имаши венец мученический и внидеши в Царствие небесное.

— Иди от меня, сатана! — закричал Аркадий.— Вы, маловеры, мне не надобны. Ежели в Бога веришь, то и в меня верь, потому что я посланец Божий...

— Веруем, владыко, — тонко ответили казаки, еще не знавшие вполне, как понимать этого человека. — Помоги нашему неверию.

— Верующий не испытует, но приемлет. Если подлинно уверуете, то и доказательств не надобно. Идите с миром, и да будет по вере вашей...

Эти два течения — безотчетной веры в «беловодскую мечту» и недоверие к Аркадию, привели, наконец, казаков к решению послать новую депутацию в Камбайское царство. И вот в то самое время, как в центрах и на вершинах нашей культуры говорили о Нансене, о смелой попытке Андрэ проникнуть на воздушном шаре к северному полюсу, — в далеких уральских станицах шли толки о Беловодском царстве и готовилась своя собственная религиозно-ученая экспедиция.

25 января 1898 года на съезде в Кирсановском поселке избрана «депутация», в которую вошли по выбору: во 1-х, урядник Рубеженской станицы Вонифатий Данилович Максимычев, во 2-х, Онисим Варсонофьев Барышников (очевидно, сын прежнего путешественника, в лице которого на поиски Беловодии отправлялось уже второе поколение), и в 3-х — мой январцевский знакомый, Григорий Терентьевич Хохлов. На расходы ревнителями благочестия было собрано 2500 рублей, да жители города Уральска прибавили 100 рублей. Около половины февраля депутаты подали просьбу атаману о выдаче им заграничных паспортов (в чем помог — с благодарностью прибавляет автор записок — безвозмездным написанием прошения «действительный студент» Н. М. Логашкин). 22 мая они выехали из Уральска, а 30 мая сели на пароход, отходивший из Одессы в Константинополь.

С этого дня, собственно, и началось заграничное путешествие депутатов Урала в Беловодское царство, и среди международной толпы купцов, военных, ученых, туристов, дипломатов, разъезжающих по свету из любопытства или в поисках денег, славы и наслаждений, — замешались три выходца как бы из другого мира, искавших путей в сказочное Беловодское царство...

Я, разумеется, не намерен передавать все подробности этого интересного путешествия и ограничусь лишь краткими выдержками. Из Одессы наши казаки выехала вместе с отрядом, отправлявшимся на о. Крит. «Два хора духовой музыки, — пишет автор, — унывно играли, отъезжающие солдаты в печальном виде стояли на палубе». В Константинополе наших путников чуть не арестовали за то, что они пытались провезти с собой револьверы. Этот случай доставил им много затруднений, потребовал вмешательства русского консула и заставил впоследствии быть осторожнее. В дальнейшем путешествии казаки по-прежнему не расставались с оружием, но прятали его как-то так (воинский секрет!), что никакое «таможенство» не могло разыскать ни револьверов, ни патронов.

Пребыванием в Константинополе казаки воспользовались, между прочим, чтобы обратиться к патриарху с замечательной дипломатической нотой.

Всем, я думаю, более или менее известна история босносараевского митрополита Амвросия, который в 40-х годах по каким-то политическим причинам был отозван из своей епархии и проживал (без лишения сана) в Константинополе. В это время к нему явились послы австрийских старообрядцев, инока Павел и Алимпий, и вступили в переговоры на предмет перехода митрополита в старообрядчество. Для доказательства, что Амвросий «не лишен благодати», они потребовали, чтобы он отслужил публичную литургию, и после этого увезли его в Белую Криницу. Так у старообрядцев явился собственный епископ и основалась так называемая Белокриницкая или австрийская иерархии.

Эпизод этот в свое время доставил и константинопольскому патриарху, и австрийскому правительству много дипломатических затруднений, а некоторые обстоятельства этого «похищения благодати» до сих пор прикрыты дипломатической тайной. Понятно, в какой степени весь старообрядческий мир — и приверженцы, и противники австрийской иерархии — заинтересован в выяснении прежде всего фактической истины...

И вот 2 июни 1898 года в канцелярию Константинопольского патриархата явились три уральских казака и на вопрос секретаря г-на Христо-папа Иоанну, — что им нужно,— ответили, не обинуясь, что они намерены почтительно предложить патриарху несколько важных вопросов.

— О чем же это замечательное дознание? — спросил, усмехнувшись, секретарь.

Казаки объяснили: они желают иметь прямой и точный ответ: точно ли Амвросий, бывший епископ босносараевский, был, — как это утверждает российская синодальная церковь — лишен епископского сана, или же, как говорят его последователи, — он был отозван из епархии по требованию турецкого правительства, но «благодать епископства» с него снята не была.

Христо-папа Иоанну очень любезно ответил смелым вопрошателям то, что обыкновенно отвечают во всех канцеляриях:

— Необходимо подать формальное прошение по сему предмету на бумаге. Весь день 3-го июня казаки обдумывали и составляли это «прошение» или скорее «ноту» старообрядческого мира, обращенную к патриарху, а 4-го она уже поступила в патриархат. Гласила она так (передаю с точным сохранением правописания):

«Ваше Святейшество!

Нижеподписавшиеся представители старообрядцев уральского края в России, подвергая Вашему Святейшеству и Святейшему Синоду Патриаршему: На обсуждение нижеследующих шесть вопросов, мы имеем честь покорнейше просить Ваше Святейшество не отказать выдать письменно ответ на них.

Вопрос 1-й: По какой вине был отозван с кафедры митрополит босносараевский Амвросий в 1840 году?
Вопрос 2-й: Был ли произведен суд Амвросию от синодального начальства по отозвании с кафедры боснийской?
Вопрос 3-й: Остался ли Амвросий при своем сане Митрополита после суда, ежели был над ним суд?
Вопрос 4-й: Литургисал ли он в облачении архиерея на сопрестоле в какой-либо церкви по отозвании с кафедры после 1840 года?
Вопрос 5-й: Какие сведения имеются в патриархии о смерти Амвросия: умер ли он в соединении с православною греческою церковью или до конца оставался соединенным с старообрядцами в Австрии?
Вопрос 6-й (самый интересный): Какое значение имеет фраза в 5-м пункте данного из патриархии в 1876 г. старообрядцам ответа об Амвросии? Значит ли она, что Амвросий был под запрещением или что он жил в Константинополе без места?

Константинополь, 3 июня 1898 года. Вашего Святейшества покорнейшие слуги уральского войска казаки: Григорий Терентьев Хохлов, урядник Вонифатий Данилов Максимычев, Анисим Варсонофьев Барышников».

Ответ на эти вопросы, точное решение которых могло бы оказать огромное влияние на настроение значительной части старообрядческого мира, — казаки просили послать через 4 месяца на Урал.

Нет надобности прибавлять, что ответа не последовало и до сих пор... Патриарх хранит «красноречивое молчание».

На следующий день нашим казакам пришлось испытать довольно сильное ощущение, когда, по пути в русское консульство, они воспользовались услугами подземной железной дороги. Прежде всего, — пришлось спуститься в туннель.

«Вошли мы, — повествует Г. Т. Хохлов, — в здание, наподобие какой-то магазины: в середине небольшая комнатка, вокруг которой масса людей. Подошли мы поближе и усмотрели, что из этой комнаты человек в окно выдает билеты, а в саженях пяти, в полутемном месте стоят вагоны. Получившие билеты идут к вагонам. Мы также купили билеты и в числе народа пошли в вагоны. В вагонах пристроены по две лампы. Через пять минут дан был свисток, и вагоны резко двинулись вперед под землю...

— Не во ад ли нас повезли, товарищи? — сказал Максимычев.— Везут под землю, да и паровика нет... Чем же двигаются вагоны?

— И я этому удивляюсь, — ответил автор.

Однако, минут через 5 завиделся свет и выехали мы подобно в такую же комнату (из которой отправились). Вагоны остановились, и мы сошли. — Бес, никак, эти вагоны таскает? — сказал я Максимычеву. Но Максимычев что-то смотрел внизу, под вагонами. — «Эй, смотри, чем действует», — закричал он. Оказалось, что он заметил привод, и таким образом сомнении относительно басурманской дороги рассеялись.

Затем, узнав, что в этот день султан производит смотр войскам, воины-путешественники не могли, конечно, удержаться от желания посмотреть это военное зрелище и чуть было опять не попали в неприятную историю. Пробравшись в передние ряды зрителей, они хотели проникнуть и в самый дворец. Жандарм, заметив этих странных и подозрительных иностранцев с очевидной военной выправкой, пробирающихся во дворец, хотел арестовать их, но казаки, по картинному выражению автора записок, «дали вилка и скрылись в густой толпе».

«Тут опять подошел и ним турок и занялся разговором». Оказалось, что он был в Харькове с пленным Османом и узнал русских по говору и наружности. Завязался разговор о прошлой войне больше, по-видимому, жестами, и казаки очень выразительно старались напомнить туркам, кто был победителем. «Мы, — говорили казаки, — турка гонял! и при сем показывали ему признак руками». Турок перевел соотечественникам эти и без того понятные речи; в толпе стали смотреть на казаков «недобрыми взглядами», и, пожалуй, дело бы этим не ограничилось, если бы испуганный вожак (какой-то русско-турецкий бродяга) не увел их в другое место.

— Этак вас убьют, — сказал он казакам, — да и мне с вами не уйти.

7-го июня казаки посетили церковь, называемую Балыклы, с которой связано предание о завоевании Константинополя. По этому преданию, царь Константин завтракал на этом месте, когда ему сообщили, что турки ворвались в город. Он не хотел верить этому известию, пока «обжаренные рыбы не соскочили со сковороды в воду». В церкви есть бассейн, к которому наши казаки подошли вместе с народом. «Я наклонился, — пишет автор, — и стал смотреть в родник.

Увидал одну рыбу, величиной вершка 3—4». Те ли это рыбки, которые упали со сковороды несчастного царя, — он сказать не может. О тех передают, «что одна сторона у них белая, а другая ожаренная, темно-красная».

10-го июня путники выехали из Константинополя, а 11-го уже «туманно завиднелись скалистые горы Афона». Здесь автор мимоходом рассказывает о страшных «автоподах», имеющих «по 12 ног, долготой по 5 четвертей каждая и толщиной в человеческую руку». Когда человек купается, автопод подкрадывается к нему, хватает его за руки и ноги, и человек от автопода погибает в море. Избавиться от гибели можно только хладнокровием и самообладанием: необходимо схватить автопода за оба глаза...

При посещении в Салониках бывшей церкви Дмитрия Солунского (обращенной в мечеть), — какой-то «турецкий монах», показывавший церковь, возбудил было сильное подозрение казаков, попавших в темные и узкие переходы. Автор уже приготовил нож, чтобы при первых подозрительных признаках «всадить злодею в живот»... «Турецкий монах», вероятно, и не подозревал, как близок он был в эту минуту к порогу магометова рая. К счастью, освоившись с темнотой, казаки увидели, что их привели не в басурманский разбойничий вертеп, а действительно к гробнице. Образ Дмитрия Солунского возбудил недоверие казаков своей славянской надписью. «Этому мы не мало удивились, — пишет автор, — так как местность Салоники принадлежала раньше грекам, и письмо должно бы быть на греческом языке... Не два ли образа имеются в этой темной комнате: для русских поклонников с славянской надписью, а для греков — по-гречески»...

«Всемогущий Бог за грехи наши попустил обладать святыя места неверным народам, — прибавляет автор, — и как в этом месте признать святыню, — об этом предоставляю на обсуждение каждому читателю»...

В городке Лемносе, на о-ве Кипре казаки спросили у провожатого араба — нет ли здесь христианской церкви? Араб ответил, что есть, и повел их туда, но на дороге им попался священник. Это был «человек высокого роста, средних лет, немного побелее араба... На плечах у него была надета черная куртка, панталоны высоко приподняты...» Но что всего более поразило искателей древлего благочестия — «в одной руке он держал кисет, а в другой трубку с длинным чубуком»... Казаки остановились, внимательно посмотрели на эту, без сомнения, довольно живописную фигуру, «и с тем пошли обратно на пароход, не заходя уже в церковь...»

К городу Ларнаку пароход подошел в сильный ветер. «Море ужасно расколыхалось, пароход то подымался на хребет волн, то опускался вниз, как в пропасть». Однако, услыхав, что здесь есть икона Богоматери, писанная, по преданию, евангелистом Лукою, — двое из них решились съехать на берег. На возражение третьего товарища, — они «перекрестили себя крестным знамением и сказали: пусть будет над нами воля Божия, пусть поглотит нас морские волны и вода послужит ним гробом... а не видавши древнего написания образ Богоматери с предвечным, — не возворотимся».

Я пропускаю описание Иерусалима и его окрестностей. Здесь казаки с безотчетным благоговением осматривали все действительные и мнимые достопримечательности и святыни, не подозревая, какая сеть лжи и обмана раскинута теперь (и притом христианскими руками) над святой землей. Они видели, между прочим, «подлинный дом» Милосердого Самарянина и «ту самую смоковницу», на которой сидел Закхей в день, когда его посетил Христос (по счастливой случайности, смоковница эта украшает сад современной гостиницы). Не видали только жены Лотовой, которой «в настоящее время уже нет на том месте, где она окаменела», так как... «ее уже давным-давно увезли англичане»...

В Порт-Саиде наших путешественников встретила большая неприятность: капитан русского парохода «Херсон» (на котором, между прочим, ехали на восток соседи уральцев — оренбургские казака) отказался принять их... Сильно нагруженный «Херсон» вскоре ушел в море, а казакам предстояло пуститься в дальнейшее плавание на иностранном пароходе.

9 июля они сели на французский пароход, вызвав общее любопытство пассажиров. На вопросы с перечислением разных национальностей, казаки отвечали одно слово «но», и, наконец, сказали «Моску» (так как, по словам автора, «европейцы русский народ называют Моску»). Французы стали жать им руки и принесли виноградного вина, желая, очевидно, закрепить франко-русский союз с обильным угощением наших соотечественников. Но искатели веры не употребляли ни вина, ни кофе, ни чаю, и, таким образом, почвы для закрепления союза не оказалось.

В Суэцком канале внимание казаков было занято совершенно особенным обстоятельством. Едва ли кто-нибудь из пассажиров корабли, освещенного электричеством и далеко впереди себя кидавшего снопы электрического света, думал в эти минуты о том, что некогда в этих местах «Моисей-Боговидец перешел по морю, яко по суху с израильским народом». Думали об этом одни наши путники. Им говорили раньше: «когда поедете Красным морем, увидите фараонов. Вылазиют из моря и кричат людям: «Скоро ли будет свету преставление?» Но они проехали Черное море из края в край и нигде водяных фараонов не видели. Только раз, — иронически прибавляет автор, — спугнули на берегу каких-то «фараонов»-купальщиков, которые убежали в пески. А в море всплывали косяками лишь «адельфины, бежавшие по обеим сторонам за пароходом...»

Индийский океан при выходе из Красного моря встретил их бурными волнами, которые издали казались скалами. «Пароход заиграл под нами, начал поваливаться с боку на бок, так что даже бортами черпал воду». Веселые французы, которые раньше пели песни, теперь валялись на койках. Пятеро суток дул ветер, и рассказчик и течение всего времени не ел и не пил. Только здесь, в бурном океане, среди чужого языка, вдали от знакомых хоть понаслышке мест — наши путники оценили все значение своего отважного предприятия...

Из всего, что я привел выше, читатель также может оценить его. Без языка, с географическими сведениями, почерпнутыми из «маршрутов» мифического иноки Марка и загадочного архиепископа Аркадия, с взглядами четиих-миней и цветников, с миросозерцанием, допускающим существование живых наполовину ожаренных рыб, путешествий во ад и появления фараонов, они плыли с неведомыми людьми, по неведомым морям, с чувствами, напоминающими если не Одиссея, то во всяком случае людей XV или XVI столетия... А впереди, за этими неведомыми морями их манила чудесная, таинственная, загадочная и... чего доброго даже не существующая Беловодия!..

Непосредственно за этими тройными валами океана, которые «показались им белыми скалами», начиналась область исследования. В писаниях «архиепископа», которые теперь должны были служить для них главною путеводною нитью, пределы Беловодского царства зачерчены необыкновенно широко и неопределенно: «Есть на востоке за северным, а к южной стране за Магелланским проливом, а к западной стране за южным или тихим морем славянобеловодское царство, земли патагонов (!), в котором живет царь и патриарх. Вера у них греческого закона, православно ассирийского или попросту сказать сирского языка... Царь тамо христианский, в то время был Григорий Владимирович, а царицу звали Глафира Иосифовна. А патриарха звали Мелетий. Город, по их названию беловодскому, Трапезанчунсик, а по-русски перевести — значит Банкон (он же и Левек). А другой их же столичный город Гридабад... Ересей и расколов, как в России, там нет, обману, грабежу, убийства и лжи нет же, но во всех — едино сердце и едина любовь» (эту цитату беру из доставленных мне казаками же «Пермских губ. Ведомостей», где напечатана автобиография «епископа» Аркадия (№ 253. 1899) — авт.).

Таковы были сведения о пределах и приметах искомого Беловодского (или Камбайского) царства... На ставленных грамотах, которые показывал Аркадий, — «смиренный патриарх Мелетий» именует себя «Божиею милостию патриарх славянобеловодский, камбайский, японский, индостанский, индиянский, англоиндийский, Ост-индии, юст-индии и фест-индии, и африки, и америки, и земли хили, магелланские земли, и бразилии, и абасинии»...

20 июля путники прибыли к городу «Колумбе» (Коломбо на острове Цейлоне), который уже нередко упоминается в обманно-апокрифической литературе, выросшей на почве простодушной веры в Беловодию. 24 июля перед их глазами потянулся цветущий берег Малакки, и вскоре пароход пристал к Сингапуру. Здесь их очень удивили местные извозчики, которые, «не имея на себе ни рубах, ни штанов», — сами входят в оглобли и возят на себе людей. Один из таких «извозчиков» — на требование казаков доставить их в русское консульство, — долго возил их по городу, и, наконец, привез к какому-то магазину и заявил «русска, русска».

Из магазина, однако, показался хозяин, «человек лет 25, высокого роста, борода и усы выбритые, не имея на себе ни рубахи, ни штанов, как говорится в чем мамынька родила». В магазине извозчик потребовал плату, которая казакам показалась слишком высокой. Григорий Терентьевич Хохлов «вскочил со стула и хотел его ударить врасплох, чтобы он вылетел из магазины». «Я, говорит, с тобой разделаюсь по-казачьи, будешь помнить, как грабить русского человека». К счастью, урядник Максимычев удержал его. «Далеко мы заехали, — сказал он, — и наших кулаков на всех здесь не хватит».

Наконец, после многих еще недоразумений, казаки попали таки в русское консульство. Здесь на дворе, за столом они нашли трех соотечественников, — двух мужчин в женщину, — с которыми вступили в разговор.

— Мы разыскиваем здесь на островах русский народ, — сказали казаки, — который вышел из России ста два лет и более. Нет ли где на этих островах русского православного народа?

Им ответили, что ничего подобного здесь нет.

— Я в этой стране нахожусь уже семь лет, — прибавила женщина, — и не слыхала, чтобы здесь на островах проживали русские, кроме того, как и мы: где двое, где трое.

Узнав, что наши путники ищут целое царство, с церквями, патриархом и епископами, — собеседники их очень удивились. — «Если на каком острове есть один русский — и тот нам известен, — говорили они. — Не токмо быть здесь православным, но даже нет и верующих в Распятого, кроме одного острова, на котором живут армяне».

Таким образом, одно из указаний маршрутов было решительно опровергнуто. Огорченные казаки отправились на пароход. По дороге они купили арбуз, который очень обрадовал их, напомнив родные бахчи.

— Вот этот обощь нам знакомый, — сказал Максимычев.

Но и обощь обманул ожидания: попробовав арбуз, казаки «отплевывались до трех раз»...

— Теперь, — решили они, — остается доехать до Беловодии и Индокитайского полуострова, на которые местности указывает Аркадий... Поедем подальше, не нападем ли на след того, на что он указывает, — сказал Максимычев.

— Необходимо нужно, — ответили остальные.

Огибая полуостров Малакку и направляясь в Сиаму, казаки грустно разговаривали о том, что по сличении многих уже виденных мест, — указания Аркадия и «маршрутов», по-видимому, не сходятся с действительностью. На 28-е и ночь пароход достиг до Камбайских (то есть Камбоджских) протоков и целую ночь блуждал между островов реки Камбоджи. На утренней заре поднялись они к городу Сайгону, и здесь, у входа в «Камбайское царство», надежда вдруг улыбнулась нашим искателям. На самом восходе солнца, над густым пушистым лесом понесся навстречу пароходу звон церковного колокола.

— Слышите, — церковный звон, — сказал Барышников. — Уж не верны ли рассказы Аркадия?

Как только пароход подошел к пристани, казаки спустились по сходням, поместились «на двух таких же бегунков», как в Сингапуре, и показали, чтоб везли их в направлении звона. Возчики привезли их на площадь и положили оглобли. Звон все еще раздавался, но возчики не понимали, что нужно казакам, которые, среди окружавшей их полуголой толпы, — указывали руками в направлении колокольного звона и говорили только: «дон, дон, дон!». В толпе смеялись, а извозчики настоятельно потребовали расчета.

Между тем и руководящий звон стих. Казакам удалось все-таки найти место, откуда он исходил, но оказалось, что это была французская церковь, осененная четырехконечным латинским крыжем... Не только признаков русского народа и церквей, но даже и русского консульства здесь не оказалось. Голые жители мало напоминали древлеблагочестивых жителей счастливой Беловодии. Они не только курили табак, но еще и жевали его, отчего улицы все оплеваны, «точно по ним пробежало какое-нибудь раненое животное». В пищу употребляют разную нечисть — в лавках висят на продажу копченые кошки, собаки, крысы...

На базаре наших путников окружила толпа туземцев. «Вероятно этот народ никогда не видал русского человека, поэтому они и дивились нашей обряде», — замечает Хохлов. Один любознательный парень осмелился до того, что «ощупал наши бороды и под бородами оглядел наши шеи... Не думал ли он, что под бородами на месте горла — нет ли у нас другого рта?»

Вернувшись на пристань, казаки узнали, что на одном с ними пароходе едет русский, г-н К., «прокурор морского ведомства». Он обрадовался землякам и охотно ответил на их вопросы. Страна, где они находились, по его словам, «называется в просторечии Восточно-Индо-Китайский полуостров, жители малайцы, буддийского исповедания». Название довольно точно совпадало с тем, которое упоминалось в маршрутах и грамотах Аркадия... Казаки чистосердечно рассказали г-ну К-скому, чего ищут, и когда он раскрыл перед ними карту и стал указывать «разные города и урочища», они просили найти город Левек.

Но такого города не оказалось...

Становилось уже довольно ясным, что Аркадий — просто самозванец, и в печальном разговоре с товарищами Григории Терентьевич Хохлов вспомнил один случай из своего детства: однажды его отцу, тоже «никудышнику», не устававшему, однако, отыскивать чистые источники благодати, сказали во время зимнего лова (багренья), что из Петербурга вернулся казак-гвардеец, которому удалось видеть «настоящего священника». Отец рассказчика в тот же вечер разыскал гвардейца, и тот, сидя за столом с обильным угощением, рассказал казакам, как один петербургский купец пригласил его на тайное служение в своем доме. Он описывал разговоры свои с кротким пастырем, и когда дело дошло до самой торжественной (рождественской) службы, — «у покойного родителя потекли из глаз слезы. Он приткнулся локтями на стол, ладонями закрыл глаза, но слезы у него неудержимо текли, проникали между пальцев и капала на стол. Я сидел (говорит Хохлов), тоже слушал рассказ Изюмникова (так звали гвардейца), и меня также сердечно тронуло: покатились слезы. Мне сделалось совестно, мальчишке, плакать, чтобы видели люди. Я вскочил со стула, выбежал в другую комнату, уткнулся лицом в кроватную постель и втихомолку поплакал. Потом обтер кулаком глаза, поглядел в зеркало и, заметив, что лицо у меня отекло и глава покраснели, подошел к умывальнику, умыл лицо и только тогда вышел к старшим».

Нужно ли говорить, что рассказ Изюмникова впоследствии оказался праздным вымыслом, а сам рассказчик обманщиком...

«Считаю нужным, — прибавляет Хохлов к этому эпизоду, — обратиться ко всем поповцам: лушковцы, окружники, полуокружники, духовные и мирские, грамотные и неграмотные лицы приняли за привычку говорить нам в укоризну: вы не имеете при себе священства от нерадения и бесстрашия вашего. Хотите жить своевольно и безнаказанно на всю жизнь. Не обличаете своих грехов священнику, к тому же подтверждаете, что можно спастись и без священника...»

«Однако, — спрашивает автор у этих обличителей, — что же тогда побудило моего отца пролить неудержно теплые слезы!.. Бесстрашие ли тронуло тринадцатилетнего мальчика убежать от людей в уединенное место, удариться на подушку вниз лицом и плакать?.. Или, скажут, и это нерадение, что, в случае, когда проникает туманный слух о том, что в такой удаленной стране народ имеет при себе священство, — тогда мы съезжаемся, обсуждаем и снаряжаем от себя депутацию. Одни щедро ублаготворяют деньгами, от пота и тяжких трудов добытыми, другие... разлучаясь со своими женами и детьми, решаются ехать в отдаленные и неизвестные страны... Придется ли возвратиться и видеть своих домашних, или закроются глаза на море-окияне и послужат могилой волны, а гробом дно окияна?..»

«Да, — говорит автор, — нужно судить, положа руку на сердце». И, положа руку на сердце, каждый искренний человек признает, что здесь мы имеем дело не с «нерадением и бесстрашием», а с искренней верой, слишком только легко поддающейся коварному обману со стороны эксплуатирующих на разные лады эту темную народную веру.

В дальнейшем пути один еще раз улыбнулась нашим искателям надежда. 4-го августа, по выходе из Гонконга, они заметили, что цвет воды изменился: в морях вода синяя, но прозрачная. Тут же кругом на далекое расстояние их окружали белые, непрозрачные волны. «Не эта ли самая местность называется Беловодией? — говорили казаки между собою, — так как вода здесь от прочих вод совсем отличная?» И они опять принялись расспрашивать о древле-православных народах и русских церквях. Но ответ был все тот же. А вода белая оттого, что сюда докатывает свои мутные волны «великая река Кианга», несущаяся в океан из языческого Китая...

Они посетили еще Китай и Японию, всюду допрашивая о народах, живущих на Японских, Сандвичевых и Аландских островах, видели китайцев-христиан (не брезгающих употреблять в пищу кошек, крыс и даже червей, — встретили окитаившихся казаков-албазинцев, взятых когда-то в плен и впоследствии обращенных миссионерами в католичество... Но надежда найти Беловодию у них давно уже исчезла. На возвратном пути (через Сибирь) они встретили под Владивостоком казачьего офицера Оренбургского войска. Он видел их, когда они приходили проситься на «Херсон» в Порт-Саиде, и догадался о цели их путешествия.

— Наверное вы ищете истинную веру? — сказал он и, узнав о результатах поисков, прибавил, указывая на небо:

— Истинная вера осталась, видно, только там.

— По всему так, ваше высокоблагородие, — ответили казаки.

Экспедиция была, в сущности, кончена. Отсюда начинались уже чисто отечественные впечатления. Сойдя во Владивостоке на берег, казаки увидали под городом густо расставленные палатки и узнали, что это — переселенцы из донских и оренбургских казаков. Они вызвались охотниками на поселение и Уссурийский край, для чего получили но 600 рублей на обзаведение. Но условия поселения были рассчитаны плохо, казаки истратились и оголодали. Не встретив внимания к своему положению, они самовольно бросили место поселения, прося о возвращении обратно. Мудрое местное начальство взглянуло на это, как на бунт. «Казаки, не имея средств пропитания, обносились до наготы и в летних худых палатках проживали (с семьями!) на возвышенном месте. Подкатила зима, затрещал мороз... а одежды нет, хоть ложись и умирай». На два самых тяжелых зимних месяца им отвели казармы, но затем... генерал Духовской распорядился выгнать их из казарм, и жителям Владивостока воспретили пускать их на квартиры даже с угрозой: «кто пустит хоть одного человека хоть на одну ночь переночевать, того подвергнут штрафу в 50 р.» Теперь подходила уже вторая зима и, когда наши путники посетили этот «бунтующий» голодом лагерь, — «казаки жили в ветхих палатках, иные даже под открытым небом с грудными детьми и 80-летними стариками».

Я не стану приводить дальнейшие подробности обратного пути. За этими первыми отечественными впечатлениями следовали другие, и сами путники постепенно из смелых искателей сказочного царства превращались в обыкновенных русских людей «нижнего чина». «Чернеевский перекат», на Амуре, где застрял пароход «Граф Игнатьев» с несколькими военными и штатскими генералами в числе пассажиров, — видел наших уральцев в совершенно новой роли. Однажды повар-китаец кинул в Амур икру из свеже-пойманного осетра. Один из казаков тотчас же кинулся в холодную воду и вытащил ее, а другой сделал грохотку, просолил и быстро приготовил прекрасную икру к генеральскому завтраку. На следующий день, выйдя на палубу прогуляться, господа тотчас заметили услужливых уральцев и поклонились им. «Что значит икра!» — говорили казаки втихомолку. «Прочие пассажиры, — простодушно повествует об этом эпизоде Г. Т. Хохлов, — отпускные солдаты и со златых приисков народы удивлялись тому, что господа так приветливо с нами обращались. Мы еще более стали следить за каждым их движением и старались к их услугам. Господа пойдут с ружьями на охоту стрелять птицу, и мы идем за ними. На каждый выстрел бежим, моментально сбросим с себя верхнюю одежду и рубаху, бросаемся в холодную воду и достанем застреленную птицу...»

Все это, по-видимому, лукавые казаки делали в том соображении, что гг. генералов не оставят зимовать на перекате, а с господами выберутся и они... Оказалось, однако, что в конце концов, прибежавший снизу путейский пароход взял только пять человек, кинув остальных на произвол судьбы...


Мне приходится забежать несколько вперед. Вернувшись из описываемой поездки по станицам, я застал на своей дачке в гостеприимных садах над Деркулом — небольшую посылку из Петербурга. В коробке петербургских конфект я нашел записочку от своих добрых знакомых, в которой моему вниманию рекомендовались «податели» посылки, два уральских казака, посетившие столицу с совершенно особыми целями. К сожалению, эти «податели» не нашли меня, и посылку я получил уже из третьих рук.

Недели две спустя, я поехал с Н. А. Бородиным в Круглоозерную низовую станицу, тот самый «Свистун», о котором говорилось выше. Вначале и здесь нас преследовала неудача, так как все знакомые Бородина оказались на бахчах. Мы проехали станицу из конца в конец, безуспешно стучась в разные ворота. Большие и богатые избы с резными коньками остались позади, и теперь на нас глядели мазанные избушки с плоскими земляными крышами. Улица старозаветной станицы встречала нас равнодушно и замкнуто, предоставляя, очевидно, свободную дорогу и горячую степь, по которой в разных местах ветер гнал и крутил белые столбы пыли... Они как-то лениво подымались, лениво крутились над степью и изнеможенно ложились опять на жаркую землю...

Это унылое зрелище заставило меня идти напролом, чтобы все-таки остаться и отдохнуть в станице, и я предложил своему спутнику привернуть к первой группе у первых ворот. Мой спутник отнесся к этому плану с некоторым сомнением, но лошадей все-таки повернул. Группа казаков молча смотрела на наше приближение.

— Доброго здоровья, — сказали мы, остановив лошадь. — Нельзя ли у вас отдохнуть и напиться чаю?

Один из казаков усмехнулся и ответил с иронией:

— Уходцы мы. Какие самовары у уходцев?

Уходцами зовут тех, частью уже возвращенных, участников «бунта» 1874 года, которые согласились лучше отправиться в ссылку, чем дать известную уже читателям «подписку» о повиновении. Из старозаветного Свистуна уходцев было особенно много, и это еще более усилило мое желание побеседовать с казаками. Но разговор не клеился, пока один из них, пристально вглядевшись в меня, не спросил:

— А вы чьи будете?

— Дальний.

— Однако?.. Не петербургский ли?

— Да, петербургский.

— Так это не тебе ли был посылочек от Федора Дмитриевича, господина Батюшкова?

— Мне.

Лицо казака приветливо оживилось...

— А-ах ты Господи... Отворяй живо ворота! Вот ведь сам Бог вас направил... Пожалуйте, дорогие гости, милости просим...

Оказалось, что счастливая судьба привела меня именно к дому одного из казаков, которые напрасно разыскивали меня в Уральске.

В лице этих казаков, — Евстафия Мокеевича Кудрявцева и Федора Осиповича Сармина, — я, как оказалось, встретил новых исследователей по делу о беловодском архиепископе. Только поиски их были направлены не на восточные моря-окияны, а на запад. Прежде всего они отправились к самому «архиепископу», в Ханский город (Оханск), где он проживает после многих «судимостей», среди самой бедственной обстановки, без средств и без паствы, как затравленный старый волк. Казаки почтительно обратились к нему за разъяснением сомнений, и при этом у них произошел разговор, который я уже приводил выше. «Мы начали его вопрошать, — писали депутаты после этого свидания, — и он с нами обходился тонко». Впоследствии, однако, разговор обострился, и на указание текста («ежели явится странствующий епископ, не имеяй грамоты от своегоси патриарха и своеяси паствы, таковому не имуть веры») — Аркадий отослал их в Пермский окружной суд, где хранится отобранная у него грамота. «И мы в Пермь отправились, — писали опять депутаты. Там показали им «ево ризу и антиминсы, и патрахиль, и пояса, и камилаву, и протчии приборы церковны... и ставленной грамоты ево копию. А самую ставленную грамоту не видели (она отослана в восточной иностранных дел анститут)».

Все это не было еще решающим. Депутаты отправились в Москву, побывали (под видом приверженцев Аркадия) в уездном городе Новгородской губернии, где познакомились с сестрой «епископа» (именующего себя, между прочим, князем Урусовым), разыскали и подлинную грамоту «на сирийском языке», которую кто-то снял им на кальку, и, запасшись всем этим материалом, а также печатными сведениями об Антоне Пикульском, именующем себя Аркадием Беловодским, — отправились со всем этим в Петербург, в поисках ученых людей, которые могли бы разъяснить недоумения и перевести сирийскую грамоту.

В. К. Саблер указал им, как на такого ученого, на профессора-санскритолога, академика С. Ф. Ольденбурга. Последний отнесся с чрезвычайным вниманием к запросу казаков, рассмотрел печатные материалы, указал на нелепости географических терминов в Беловодских сказаниях, ставящих рядом Асумпсион, Парагвай, Гельветическую республику и т. д. и, наконец, разобрав копию грамоты, нашел, что это собрание индусских и арабских начертаний, поставленных рядом без всякого смысла. Депутаты вернулись в полном восторге от Петербурга, от С. Ф. Ольденбурга и других ученых, с которыми им пришлось встречаться. Отражением этой благодарности пришлось воспользоваться и мне в вышеописанном маленьком эпизоде. Но...

Осталось еще одно маленькое сомнение, чреватое, быть может, новыми предприятиями старообрядческого Урала и новыми экспедициями... Рассказывая об Индии, Индо-Китае, Опоньском царстве и других странах востока, об их жителях и религии, Сергей Федорович Ольденбург показал казакам, между прочим, статуэтку, подаренную государю императору в Японии и находящуюся теперь и музее академии наук. Это изображение Майтреи, который, по верованию буддистов, теперь находится на небе, но со временем сойдет на землю, чтобы научить людей истинной вере. Вначале этот буддийский святой, по-видимому, не обратил на себя особенного внимания депутатов. Но впоследствии он все чаще стал возникать в их памяти.

— Видите, — задумчиво говорили мне теперь гостеприимные хозяева, — в одной руке держит вроде кулганчика (сосуд), а другая изображает как бы двуперстное сложение. И потом — для чего японцы поднесли ее православному царю?

Когда депутаты рассказали об этом своим единоверцам, старики стали упрекать их, что они не собрали точных сведений о местопребывании этого Майтреи и о народах, имеющих такое перстосложение в Японском царстве. И теперь депутаты просили меня, когда буду в Петербурге, попросить у С. Ф. Ольденбурга эти сведения, а если можно, то и фотографический снимок со статуэтки.

— В случае чего... можно бы туда отправить людей, — говорили казаки.

Теперь это все исполнено, и таким образом я со своей стороны вложил свою лепту в разыскания таинственной Беловодии. Во всяком случае мне кажется, что эта апелляция к науке составляет первый еще эпизод этого рода во всей истории благочестивого Камбайско-Беловодского царства!..


Обсудить в форуме


Автор:  Владимир Галактионович Короленко
Источник:  В. Г. Короленко. У казаков (из летней поездки на Урал) — Челябинск: Южно-уральское книжное издательство, 1983 г.

Возврат к списку

Copyright © 2007-2017 Яик, дизайн Петр Полетаев.
При полном или частичном использовании материалов сайта гиперссылка на www.yaik.ru обязательна.